знаков, прежде всего с волейспрашивать впредь больше, глубже, строже, тверже, злее, тише, чем спрашивали до сих пор. Доверие к жизни исчезло; сама жизнь стала проблемой. —Пусть не думают, впрочем, что непременно становишься от этого сычом! Даже любовь к жизни еще возможна — только любишь иначе. Это любовь к женщине, которая вызывает в нас сомнения… Но прелесть всего проблематичного, ликование иксому таких более духовных, более одухотворенных людей столь велика, что это ликование, словно светлый жар, временами захлестывает поверх всяческой потребности в проблематичном, поверх всяческой опасности ненадежного, даже поверх ревности любящего. Нам ведомо новое счастье…
Наконец, чтобы не умолчать о самом существенном: из таких пропастей, из такой тяжкой хвори, также из хвори тяжкого подозрения, возвращаешься новорожденным,со сброшенной кожей, более чувствительным к щекотке, более злобным, с более истонченным вкусом к радости, с более нежным языком для всех хороших вещей, с более веселыми чувствами, со второй, более опасной невинностью в радости, одновременно более ребячливым и во сто крат более рафинированным, чем был когда-нибудь до этого. О, как противно теперь тебенаслаждение, грубое, тупое, смуглое наслаждение, как его обычно понимают сами наслаждающиеся, наши “образованные”, наши богатые и правящие! С какой злобой внемлем мы теперь той оглушительной ярмарочной шумихе, в которой “образованный человек” и обитатель большого города нынче позволяет насиловать себя искусством, книгой и музыкой во имя “духовных наслаждений”, с помощью духовных напитков! Как режет нам теперь слух театральный крик страсти, как ч4жд стал нашему вкусу весь романтический разгул и неразбериха чувств, которую любит образованная чернь, вместе с ее стремлениями к возвышенному, при поднятому, взбалмошному! Нет, если мы, выздоравливающие, еще нуждаемся в искусстве, то это другоеискусство — насмешливое, легкое, летучее, божественно безнаказанное, божественно искусное искусство, которое, подобно светлому пламени, возносится в безоблачное небо! Прежде всего: искусство для художников, только для художников! Мы после этого лучше понимаем, что для этого прежде всего нужно: веселость, всякаявеселость, друзья мои! даже в качестве художника — я хотел бы это доказать. Мы теперь знаем кое-что слишком хорошо, мы, знающие; о, как мы теперь учимся хорошо забывать, хорошо неслишком-знать, как художники! И что касается нашего будущего, нас вряд ли найдут снова на стезях тех египетских юношей, которые ночами проникают в храмы, обнимают статуи и во что бы то ни стало хотят разоблачить, раскрыть, выставить напоказ все, что не без изрядных на то оснований держится сокрытым. Нет, этот дурной вкус, эта воля к истине, к “истине любой ценой”. Это юношеское окаянство в любви к истине — опротивели нам вконец: мы слишком опытны, слишком серьезны, слишком веселы, слишком прожжены, слишком глубоки для этого… Мы больше не верим тому, что истина остается истиной, если снимают с нее покрывало; мы достаточно жили, чтобы верить этому. Теперь для нас это дело приличия — не все видеть обнаженным, не при всем присутствовать, не все хотеть пони мать и “знать”. “Правда ли, что боженька находится везде? — спросила маленькая девочка свою мать. — Но я нахожу это неприличным” — намек философам! Следовало бы больше уважать стыд, с которым природа спряталась за загадками и пестрыми неизвестностями. Быть может, истина — женщина, имеющая основания не позволять подсматривать своих оснований? Быть может, ее имя, говоря по-гречески, Баубо?.. О, эти греки! Они умели-таки жить; для этого нужно храбро оставаться у поверхности, у складки, у кожи, поклоняться иллюзии, верить в формы, звуки, слова, в весь Олимп иллюзии! Эти греки были поверхностными — из глубины!И не возвращаемся ли мы именно к этому, мы, сорвиголовы духа, взобравшиеся на самую высокую и самую опасную вершину современной мысли и осмотревшие себя оттуда, посмотревшие оттуда вниз? Не являемся ли мы именно в этом — греками? Поклонниками форм, звуков, слов? Именно поэтому — художниками?
Рута у Генуи,
осенью 1886 года
Не угодно ли, гурманы,
Вам еще? Тогда закатим
Старых семь моих вкуснятин
Мое счастье
Когда искать не стало сил,
Я за находки взялся.
Я всем ветрам отдался.
Рой поглубже, где стоишь!
Там первопричина!
Пусть кричат невежи лишь:
«Глубже — чертовщина!”
А. Был я болен? Исцелился?
Мой рассудок помутился!
Что за врач меня лечил?
Б. Верю я — ты исцелился:
Тот здоров, кто все забыл.
Добродетельным
И добродетели наши должны иметь легкие ноги,
Словно Гомера стихи, приходить и тотчас
Светский ум
Не стой среди равнины
И не тянись в эфир!
Как раз посередине
Прекрасен этот мир.
Vademecum — Vadetecum
Тебя пленяет говор мой,
Ты по пятам идешь за мной?
Иди-ка лучше за собой: —
И будешь — тише! тише! — мой!
При третьей смене кожи
Уже пуды переварив
Земли и кожу скинув,
Уже ползу я под травой
Голодным гибким следом,
Чтоб есть змеиный хлеб земной,
Тебя, земля, поедом!
Мои розы
Да! Я счастья расточитель,
Счастья благостный даритель!
Эти розы — ваши… рвите!
Только прежде вам придется
На колючки напороться,
Ибо счастье — любит слезы!
Ну, так рвите эти розы!
Высокомер
Вечно валит все и бьет
И слывет высокомером.
Кто из чаши полной пьет,
Тот всегда и льет, и бьет, —
Но вину, как прежде, верен.
Пословица говорит
Грубо-нежно, пошло-редко,
Грязно-чисто, тупо-метко,
Глупый с умным — та же клетка.
Всем этим быть хочу и я:
Любителю света
Когда с жары и в мыслях дребедень,
Беги за солнцем, ну хотя бы в тень!
Танцору
Гладкий лед —
Лучше враг из цельного куска,
Нужна и ржавчина: когда, как бритва, нож,
Ворчат всегда: “Уж эта молодежь!”
“Как лучше всего мне на гору взойти?” —
“Взбирайся наверх и не думай в пути!”
Вердикт насильника
Не проси! Оставь стенанья!
Брать всегда — твое призванье!
Скудные души
От скудных душ меня бросает в дрожь:
В них ни добра, ни зла — на грош.
Стрельнул, не целясь, словом он пустым,
Глядь, женщина упала перед ним.
На смекалку
Двойная боль не столь уж невтерпеж,
Как просто боль: ну, как? ты не рискнешь?
Против чванства
Кольнут — и лопнешь, как пузырь.
“Похить ее, ту, что тебя чарует!”
Так поступает он: она — ворует.
Толкуя сам себя, я сам себе не в толк,
Во мне толмач давно уж приумолк.
Но кто ступает собственной тропой,
Тот к свету ясному несет и образ мой.
Лекарство для пессимиста
Все те же старые причуды:
От несваренья и простуды
Ворчать, злословить и скулить.
Мой друг, чтоб мир переварить
Во всех его опасных блюдах,
Решись, ты должен вмиг и чудом
Одну лишь жабу проглотить.
Я в многих людях знаю толк,
К глазам своим стою впритык,
Не отдаляясь ни на миг,
Коль не хочу с собой разлада,
Хоть не настолько, как мой враг,
Меж нами точка, где мы братья!
О чем прошу я, угадайте?
Моя суровость
Я по ступенькам этим должен
Пройти, но вы всегда о том же:
“Ты что, за камень принял нас?”
Нужны ступеньки мне, но кто же
Захочет ими быть из вас?
“Уж нет пути! Вокруг зияет бездна
Ты сам хотел того! Небезвозмездно?
Смелее, странник! Здесь или нигде!
Погибнешь ты, подумав о беде.
Утешение новичкам
Пальцы ног ему свело!
Весь от слез и всхлипов синий,
Плюхается, как назло.
Не робейте! Близки сроки,
Быть ему и плясуном!
Лишь бы встал на обе ноги,
Ну а там — хоть кувырком.
Эгоизм звезд
Вращалась бы не для себя,
Как я смогла б, не вспыхнув ярко,
Бежать за этим солнцем жарким?
Ближнего близко нельзя подпускать:
Взять бы его да подальше убрать!
Будет тогда он звездой мне сиять!
Переодетый святой
Силясь скрыть избранность Божью,
Корчишь чертову ты рожу
И кощунствуешь с лихвой. Дьявол вылитый! И все же
Несвободный
А. Стоит и внемлет он: ни слова.
Пронзает душу до костей.
Б. Как тот, кто был хоть раз закован,
Мне чужды и ведомый, и водитель.
Послушник? Нет! Но нет и — повелитель!
Не страшен тот, кто сам себене страшен:
А страх и есть над судьбами властитель.
Я и себе не склонен быть — водитель!
Люблю я, словно зверь, искать укрытий,
Блуждать в себе мечтательно и сладко
И издали манить себя загадкой,
Чтоб был себе и сам я — соблазнитель.
Seneca et hoc genus omne
Все пишет он свой нестерпимо
Как будто primum scribere,
Deinde philosophari.
Лед
Да! Готовлю я и лед:
Лед полезен для сваренья!
И при вашем несваренье
Все глотать бы вам мой лед!
Юношеские сочинения
Вся, включая даже крохи,
Мудрость мне звучала в них!
А теперь — глухие вздохи,
Только ахи, только охи
Слышу юных лет своих.
Осторожность
Ты едешь? Я в напутствие одно сказать могу:
При всем своем уме, будь вдвое начеку!
Тебя своим восторгом задушат там они,
Фанатики, — затем, что просто неумны!
Набожный говорит
Бог любит нас, какнаш создатель! —
“Но Бог, — так вы, — был нами создан!”
Какой же, к черту, созидатель
Не любит то, что сам он создал?
Мы в поте нашего лица
Твердят врачи нам без конца —
Созвездье Пса уже с крыльца
Нам просветляет души:
Мы в поте нашего лица
Без зависти
Он чтим за то, что зависти лишен?
Но к вашим почестям бесчувствен он;
Его орлиный взор для далей создан,
Он вас не зрит! — он видит звезды, звезды!
Гераклитизм
Все земное счастье,
Други, лишь в борьбе!
Порох — вот причастье
К дружбе и судьбе!
Триедины други:
С недругом равны,
Братья, где недуги,
В гибели — вольны!
Лучше уж на цыпочках,
Чем на четвереньках!
Чем вразлет о стенку!
Ты ищешь славы? в добрый час!
Что предстоит тебе отказ
От чести!
Философ я? Когда бы так! —
Я просто тучен— весом!
И вечно бухаюсь впросак
На основанье весь я!
“Мне нынче прок прийти сюда”, —
Сказал, а прибыл навсегда.
И толки откликом гудят:
Суждения усталых
Ругая солнце в истощеньи,
В деревьях ценят только — тени!
Нисхождение
“Он падает!” — на смех вам и на радость;
Но падает он — к вам, в ваш жалкий рой!
Ему его блаженство стало в тягость,
И свет его влечется вашей тьмой.
Против законов
Стянул мне горло шум часов;
Мерцанье звезд, петуший крик,
И свет, и тень — исчезли вмиг,
И все, что знал я, стало вдруг
Глухой, немой, ослепший круг —
Во мне остался