с. 39].
И этих-то морисков королевский указ от 22 сентября 1609 года обрекал на поголовное изгнание. Им разрешено было взять столько имущества, сколько они смогут унести с собой (остальное переходило в собственность сеньора), и дано три дня на то, чтобы явиться в ближайшие порты для посадки на правительственные суда. «Около миллиона самых трудолюбивых жителей Испании были травимы, как дикие звери, потому только, что искренность их христианства казалась сомнительной. Многие были убиты, когда приблизились к берегу; других били и грабили, а большинство в самом бедственном положении отправилось в Африку. Во время переезда экипажи судов набрасывались на них, убивали мужчин, насиловали женщин и бросали в море детей. Те, кто избёг гибели в пути, высадились на варварский берег, где на них напали бедуины и многих перебили. Другие пробрались в пустыню и погибли с голода…
Впервые не было видно ни одного еретика на всём пространстве от Гибралтара до Пиренеев… Все жители слушались церкви и боялись короля. Полагали, что следствием этой счастливой идеи будет благосостояние и величие Испании, что имя Филиппа III сделается бессмертно и что потомство будет дивиться этому геройскому подвигу» [9, т. 2, с. 39, 38].
Была Франция, год 1685-й.
«Отмена Людовиком XIV Нантского эдикта (предоставлявшего гугенотам право открыто исповедовать свою религию) без малейшего предлога, без всякой надобности и последовавшие за тем различные меры, кои можно скорее назвать проскрипциями, чем постановлениями… лишили королевство четвёртой части народонаселения, разорили торговлю и ослабили государство во всех частях, надолго отдали население на открытое и официально разрешённое разграбление вооруженным отрядам драгун; дозволили истязания и пытки, от которых умерли тысячи людей обоего пола, повергли в нищету многочисленный народ, подняв брата на брата; растерзали целый мир семейств, отбиравших друг у друга имущество и обрекавших обобранных на голодную смерть.
В результате этого события наша промышленность перешла в руки иностранцев, отчего их государства расцвели, разбогатели за наш счёт и покрылись новыми городами. Глазам всех предстало ужасное зрелище целого народа изгнанников и беглецов, выброшенных на улицу, хотя и не совершивших никакого преступления, нагих, странствующих в поисках пристанища вдали от родины. Знатные, богатые, старцы, лица, часто высокочтимые за благочестие, знания и добродетели, люди обеспеченные, слабые, не привыкшие к лишениям, были осуждены грести на галерах и страдать от бича надзирателя исключительно за религию. Наконец, в довершение всех ужасов этот акт наполнил провинции королевства клятвопреступлениями и кощунством; всюду раздавались вопли злополучных жертв заблуждения, в то время как другие поступались совестью ради сохранения имущества и безопасности… Такова была всеобщая мерзость, порождённая жестокостью. Между пыткою и отречением, а потом причастием часто проходило не более суток, и те же палачи являлись при этом и руководителями и свидетелями…
Вся Франция наполнилась ужасом и смятением, и в то же время никогда не было такого торжества и ликования, никогда таких изобильных восхвалений» [63, т. 2, с. 148-150].
Сколь коварной, какой обоюдоострой может быть сила искусства!
Благодаря ей Иван Грозный утвердился в сознании многих людей таким, каким его изобразили Эйзенштейн и Черкасов; испанская знать и духовенство самой страшной поры увековечены кистью Эль-Греко, Веласкеса, Риберы; Людовик XIV ассоциируется у потомков с романами Дюма и парками Версаля. Художественный образ остаётся в памяти надолго, западает до глубины души. Разве может сравниться с ним по силе производимого впечатления сухой исторический факт? И тем не менее всякий избирающий веденье должен научиться отделять образы исторических персонажей от их реальных прототипов, отягощённых грузом самых страшных преступлений.
Человек нашего времени не может оставаться равнодушным к злодеяниям бесконтрольного единовластия, даже если они стали «делами давно минувших дней». Ибо то, что сотворил Гитлер с евреями, Сталин с крестьянством и офицерством, Мао Цзэдун с интеллигенцией, хотя и превосходит по размаху зверства прошлого, по сути является тем же кровавым самоутверждением неведающей власти в глазах неведающего народа. Во всех перечисленных примерах даже корыстно-грабительский мотив выступает для инициаторов убийств лишь дополнительным стимулом; из погибших во время террора можно было бы выжать гораздо больше, если бы оставить их в живых.
Выбор жертв совершается безошибочно, но совершенно по иному принципу.
Где бы ни укрылись остатки веденья — в традиционной доблести лучших боярских родов, в воздержанности, искусности и трудолюбии морисков, в глубокой и искренней религиозности гугенотов, в деловой энергии евреев, в рачительной хозяйственности так называемых «кулаков», в обладании знаниями и культурой китайских интеллигентов, — всюду звериный нюх неведенья выводит его на правильный след. А сколько раз такое же повторялось в меньших масштабах? А сколько подобных преступлений неведающего единовластия остались нераскрытыми? Обо всех этих миллионах известных и безымянных жертв обязаны мы помнить всякий раз, когда берёмся обсуждать различные формы правления, когда слышим похвалы «крепкой руке», «сильной власти», «прочному порядку».
До тех пор пока человек жив, в душе его может снова и снова разгораться борьба между выбором веденья и выбором неведенья. Каждая человеческая душа — крохотное поле боя, маленький эпизод в гигантской войне, которую веденье и неведенье вечно ведут между собой. И хотя война эта продолжается при любом правительстве и при любом способе правления, мы можем точно сказать:
Покуда силы веденья имеют в государстве перевес, оно управляется демократически; переход к единовластию есть верный знак торжества неведенья в политической сфере; олигархическое правление свидетельствует о примерном равновесии сил.
7. Веденье и неведенье лицом к лицу
а) Четыре кардинальных вопроса бытия
Трудно представить себе, каким образом можно постигать мир, не обладая ясностью мысли, богатством воображения, способностью сосредоточивать свой дух на самых абстрактных вещах. Казалось бы, уж эта-то сфера должна была бы при всех обстоятельствах оставаться цитаделью избравших веденье.
Увы, вся мировая история показывает нам, что нигде борьба между веденьем и неведеньем не достигает такого накала, беспощадности и упорства, как в миропо-стижении.
Что есть мир?
Что есть я?
Что я должен?
На что могу надеяться?
Сама ожесточённость противоборства, протекающего вокруг этих вопросов, указывает на их онтологическую важность. Однако не следует думать, будто веденье предлагает свои ответы, неведенье — свои. Любые заслуживающие внимания ответы всегда предлагаются веденьем. Неведенье же требует лишь одного — неизменности их. Цель избирающего веденье — приблизиться к истине, цель избирающего неведенье — получить ответы крепкие и надёжные, как стальные засовы, наглухо закрывающие доступ этим тревожащим душу вопросам в глубину сознания.
Ведь если кто-то умеет трудиться лучше меня, я, в конце концов, могу отвернуться от него и не замечать; если кто-то своим преуспеянием в делах указывает на мою несостоятельность, я могу переменить занятие или уехать туда, где никто не сможет со мной тягаться. Но от того, что живёт во мне с утра и до вечера, ни уехать, ни отвернуться невозможно. Стрела, посланная сомнением или совестью, может вонзиться в меня в любую минуту. Поэтому каждую минуту я должен быть закрыт бронёй ответов, истолкований и оправданий с головы до ног. Иначе мое существование окажется наполненным непрерывной мучительной тревогой. И если я увижу, что какой-то человек вольно или невольно, словом или делом покушается на систему принятых мною ответов, угрожает прочности возведённых мною стен, чувство моё к нему может быть только одно — ненависть.
Но, с другой стороны, и веденье в отношении кардинальных вопросов бытия проявляет какое-то непостижимое упорство. Ради абстракций истины, добра, красоты, веры люди готовы терпеть нищету, лишения, позор, одиночество, тюрьму, идут порой на явную гибель, лишь бы не изменить своему выбору. Делая душу человека открытой сомнениям, тревогам, укорам совести, веденье неизбежно превращает для него творческое постижение мира в важнейшую задачу. Ибо и ведающий жаждет обрести уверенность в своих ответах; но, если неведающему для этого достаточно видеть, что никто не рискует сомневаться, ведающему нужны ответы, способные усто-ять перед любым критическим исследованием. Подвергая постоянным испытаниям систему сложившихся представлений о мире, человеке, справедливости, Боге, он неизбежно навлекает на себя неудовольствие, гнев, преследования со стороны неведенья.
Если мы будем снова и снова проводить перед мысленным взором образы гонимых художников и учёных, у нас может в какой-то момент возникнуть иллюзия, будто действительно каждого из них травили не за одно и то же, не за выбор, а за совершенно разные провинности, — столь изобретательно неведенье в отыскании поводов для гонений.
Да, скажет оно, многих из них томили в тюрьмах, но тому случались разные причины. Кампанелла и Достоевский были заговорщиками, Торквато Тассо и Бенвенуто Челлини имели влиятельных врагов, Радищев и Кропоткин нападали на существующие порядки, Генри Торо сидел за отказ платить налоги, Фрэнсис Бэкон — за взятки, Роджер Бэкон — за отступление от церковных догм, Войно-Ясенецкий — за строгое следование им.
Да, Овидий, Вольтер, Пушкин, Лермонтов многие годы провели в ссылке. Но не сами ли они виноваты, что так или иначе прогневали своих монархов?
Как ни печально, список изгнанных или вынужденных покинуть отечество своё тоже довольно велик. Но опять же за что? Анаксагор, Платон, Руссо, Гойя неправильно понимали волю богов и их служителей. Данте, Байрон, Мицкевич, Гюго замешались в политическую борьбу. Гоббса, Шатобриана, де Сталь, Рахманинова, Цветаеву, Томаса Манна, Фейхтвангера выбросило за пределы родной страны гигантскими революционными взрывами.
Да, некоторых служителей муз подвергали унизительным наказаниям. Но если бы Сыма Цянь занимался исключительно историческими хрониками и не высказывал-ся по поводу дворцовых интриг, император не стал бы подвергать его кастрации; Макиавелли пытали не как историка, а как активного участника политической борьбы; и Даниель Дефо стоял у позорного столба не за «Робинзона Крузо».
Конечно, известны случаи, когда на их головы обруши-вались публичные проклятия, анафемы, отлучения. Но разве Абеляра, Виклифа, Галилея, Спинозу, Толстого, Ахматову, Пастернака обвиняли в одном и том же?
Бывали, бывали в истории и трагические развязки судеб. Но вольно же было Сократу, Яну Гусу, Иерониму Пражскому, Томасу Мору, Аввакуму так упрямиться. Что им стоило вслух покаяться, а втайне остаться при своём?
Наконец, согласитесь, что Сенека и Петроний, Лавуазье и Шенье, Лорка и Бергсон, Мандельштам и Вавилов и многие, многие другие оказались просто случайными жертвами террора.
Кроме того, разве нельзя привести сотни примеров, когда судьба учёных, художников, моралистов и богословов складывалась счастливо и безмятежно?
Можно — но только в тех странах и в те периоды, где и когда выбор веденья обладал достаточной силой, чтобы защищать их от враждебности неведенья. При этом не надо забывать, что даже там, где неведенье не могло прибегнуть к прямому насилию, оно сдавливало всякий свободный дух потенциальной угрозой его, окружало атмосферой страха и холодом отчуждения. Иначе зачем было Копернику воздерживаться от публикации своего открытия вплоть до самой смерти? Леонардо да Винчи — изобретать зеркальную тайнопись? Декарту — держаться подальше от родной Франции? Паскалю — печататься