окончательно отливается в формы абсолютной централизованной монархии. Земля принадлежит либо казне, либо монастырям, либо жалуется государевым слугам по месту их службы (поместье), пользующимся ею при условии исправного несения воинской повинности. Крестьянин является вольным и перехожим арендатором чужой земли. Он получает от владельца ссуду — инвентарь, рабочий скот, семена — и осенью, в Юрьев день, сняв урожай, может рассчитаться и уйти куда вздумается. Однако это в теории. На деле же рассчитаться ему очень трудно. Как правило, он остаётся должником и по закону уйти не может. Свободный выход постепенно отмирает и вырождается в две формы перехода: побег или своз, то есть переход на землю другого владельца, который берётся погасить задолженность крестьянина.
Естественно, ни тот, ни другой вариант не устраивает центральную власть.
В случае побега она на неопределенное время теряет из виду тяглого крестьянина — плательщика податей.
В случае своза — а своз может позволить себе лишь богатый землевладелец, ищущий рабочих рук за счёт бедного, — государство теряет воина, который, оставшись без рабочей силы на своей земле, разоряется и не может исправно нести службу.
Поэтому все московское законодательство конца XVI — начала XVII века в крестьянском вопросе направлено на ограничение всех форм крестьянского перехода, на прикрепление крестьян к земле. С другой стороны, вечная нехватка денежных средств толкает правительство на безрассудное увеличение налогов, приводящее к окончательному разорению крестьян. И всё же нигде в московских указах того времени мы не найдём ни одной статьи, которую можно было бы считать установлением крепостного права. Даже отмена знаменитого Юрьева дня- всего лишь полицейская попытка прекратить бесчинство своза, ибо свободный выход к тому времени умер уже сам собой. Наоборот, в Уложении 1649 года сказано, что «крещёных людей никому продавати не велено», а также запрещена практика закладничества, т.е. добровольной, отдачи себя в холопы. Как ни парадоксально, эти постановления вызвали бурю возмущения в народе. «Для многих бедных людей холопство и ещё больше закладничество были выходом из тяжёлого хозяйственного положения. При тогдашней дешевизне личной свободы и при общем бесправии… покровительство и «заступа» сильного приёмщика были ценными благами; потому отмена закладничества поразила закладчиков тяжким ударом, так что они в 1649 году затевали в Москве новый бунт, понося царя всякой неподобной бранью… Свободное лицо, служилое или тяглое, поступая в холопы или в закладчики, пропадало для государства… Личная свобода становилась обязательной и поддерживалась кнутом» [36, т. 3, с. 144].
Однако даже страх наказания не мог заставить людей сохранять свободу, стоившую так дорого. Не будучи вправе отдаться в холопы открыто, крестьянин теперь, рядясь с землевладельцем на его землю, обязывался «помещицкое всякое дело делать и оброк платить, чем он меня пожалует» и «…сам отказывается в порядной записи навсегда от права прекратить каким-либо способом принимаемые на себя обязательства. Внесение такого условия в порядную и сообщило ей значение личной крепости» [36, т. 2, с. 328]. В то же время землевладелец всё чаще обязывался уплачивать в казну подати за своих крестьян.
Такой вариант вполне устраивал центральную власть.
Ко второй половине XVII века жизненный уклад окончательно сложился таким образом, что помещик получил гарантированную рабочую силу для своей земли, правительство в его лице — исправного слугу и дарового налогового инспектора, а Россия — крепостное право, просуществовавшее двести лет (столько же, сколько рабство в Риме и Афинах).
Аналогичным образом формировалось крепостничество и в других странах.
В Византии X века податное обложение достигло невероятного напряжения. Кроме поземельной подати и многие, многих других «в Византии существовала и подушная подать, взимавшаяся не с земли, а со [свободного] лица и имевшая странное название «воздух» (аир) — как бы сбор за право дышать воздухом» [5, с. 658]. Разоряемым крестьянам не оставалось ничего другого, как отдавать себя в полное распоряжение и одновременно под защиту владельца земли. Правительство сначала пыталось сдерживать этот процесс, издавало указ за указом в защиту «бедных и убогих», но в XI веке само пошло ему навстречу и принялось раздавать направо и налево земли с крестьянами в пронию — пожизненное владение — служилому сословию (пронарь — то же самое, что помещик в Московском государстве).
Во франкской монархии «вследствие алчности казны или таможенных чиновников были (кроме обычной земельной подати) придуманы новые налоги. В конце меровингского периода существовал налог на пыль, то есть на ту, которая поднималась возами или вьючными животными; затем ещё налог на колёса и дышла…» [8, т. 3, с. 322] и так далее. Хуже всего дело обстояло там, где налоги отдавались на откуп, а это происходило почти повсеместно. «Повинности главным образом тяготели над средним классом свободных людей и землевладельцев. Податная и воинская системы одинаково способствовали разорению этого класса. А потому случилось так, что он незаметно исчез; все люди постепенно бежали из его рядов, одни попадали в разряд колонов и сервов, другие поднимались до степени вассалов сеньоров. Чтобы избавиться от тягот свободы, люди отказывались от свободы, от самой собственности и искали убежища в серваже или в феодальных отношениях» [81, т. 6, с. 631].
Эта упорная повторяемость и похожесть исторических ситуаций позволяет нам сделать окончательный вывод: низведение народа до рабского состояния происходит там, где центральная власть, испытывая острую нужду в добавочных средствах, в избытке народного труда, оказывается достаточно сильной, чтобы выжать его, и достаточно безрассудной, чтобы осуществлять это любыми способами, не заботясь о будущем. А так как власть всегда почему-то нуждается в средствах и весьма часто бывает безрассудной и недальновидной, рабство возникает на исторической сцене с поразительной живучестью.
Экономическая неэффективность рабского труда, в конечном счёте, мало заботит центральную власть. Ведь она заинтересована не в абсолютной величине, произведённого в стране продукта, а в том, какую часть его она может извлечь в свою пользу. Естественно, что у свободного человека отнять плоды его труда гораздо труднее, чем у раба. Когда турецкие султаны вдобавок к тяжелым налогам «установили своё неограниченное монопольное право «закупать» сельскохозяйственные про-дукты по ими установленным ценам» [56, с. 122], они получили в ответ крестьянскую войну на 15 лет (знаменитая Джелялийская смута, конец XVI — начало XVII века). Лишь поработив народ совершенно, сузив его социальные «я-могу» до минимальных размеров, можно выжимать из него последние соки и доводить страну до полного экономического ничтожества, подрывая в конечном итоге собственные — центральной власти — устои.
Я так подробно остановился на рабстве потому, что, будучи предельной формой сужения социального «я-могу» трудового человека, оно может быть легко опознано в разных исторических эпохах под разными обличьями и затем подвергнуто сравнительному изучению. Другие степени сужения являют собой большее многообразие, не так легко поддаются унификации. Тем не менее следует попытаться уточнить, что именно мы в дальнейшем будем понимать под терминами «раб», «серв», «наёмный рабочий», «самостоятельный хозяин».
Непосредственному участнику трудового процесса можно предоставить или, наоборот, отнять у него три важнейших «я-могу»:
1) я могу распоряжаться плодами своего труда,
2) я могу распоряжаться собой (иду и работаю где хочу),
3) я могу владеть средствами производства.
Рабом мы впредь договоримся называть человека с нулевой степенью свободы, то есть лишённого всех трёх «я-могу». В этом случае под определение раба попадут не только рудокопы Лаврийских рудников, но и индейцы в испанских колониях, негры-невольники на американских плантациях, русские крепостные, иностранные рабочие в фашистской Германии, зэки в сталинской России.
Человека, прикреплённого к рабочему месту, но обладающего правом на какую-то долю продукта своего труда (за вычетом определенного оброка), будем называть сервом. В таком положении находились древнеримский колон, древнеегипетский феллах-общинник, спартанский илот, византийский парик, английский виллан, итальянский анцилла, новгородский половник, колхозник сталинской поры.
Наёмный — это тот, кто обладает уже двумя степенями свободы, двумя «я-могу»: я могу распоряжаться продуктом труда (сколько заработал) и собой (свобода переезда, перемены работы). Исторические примеры — operarios в Древнем Риме, сельский рабочий эпохи Уота Тайлера, батрак, подёнщик, ремесленник и городской рабочий всех времен.
Наконец, самостоятельный хозяин может не только распоряжаться собой и продуктом своего труда, но и владеть средствами производства. Так обстояло дело с римским крестьянином при республике, английским йоменом, испанским хуньеросом, русским казаком, финским хуторянином, американским фермером, мелким ремесленником в любой стране.
Естественно, приведённая схема не исчерпывает всех известных нам вариантов. В реальной исторической жизни мы можем найти примеры, когда человек обладал правами на продукт труда и на средства производства, но не пользовался личной свободой (оброчный крепостной, заводящий собственное дело, та же вавилонская рабыня Исхуннатум). Или пользовался личной свободой, но не владел ни средствами производства, ни продуктом труда — наемный рабочий в любую кризисную эпоху. Не всегда нам удастся отнести того или иного работника с полной уверенностью к одной из категорий. Скажем, турецкий райя — крепостной или наёмный? Ремесленник в цеховой корпорации — какими из трех выделенных нами «я-могу» он реально обладает? Подмастерье и ученик, которых парламентский статут 1388 года обязывал «в страдную пору бросать свое ремесло, чтобы снимать урожай и доставлять зерно» [75, с. 48], — насколько стиснуто его «я-могу»? Внутри каждой категории расслоение тоже могло быть весьма значительным. В Кастилии хуньерос де эредад очень хорошо понимали свое отличие от хуньерос де кавеса, плативших подушную подать не только королю, но и сеньору. В Новгородской республике и земцы, и сябры (в отличие от смердов) были свободными, но на последних лежали дополнительные (хотя и добровольно принятые) путы кооперативного товарищества. В Древнем Китае существовало множество специальных терминов для обозначения различных категорий рабов.
Но со всеми этими оговорками удобство подобной разбивки на категории представляется мне очевидным. Зная, какой процент непосредственных производителей обладал нулевой степенью свободы, какой — одной, двумя, тремя, мы получаем возможность описать состояние трудового класса в любом «мы» в любой момент истории. Мы получаем возможность сравнивать их между собой, обходя терминологическую путаницу — раб, илот, пенест, крепостной.. Мы можем не бояться и появления новых, затемняющих дело терминов, на которые так богат наш XX век, — меры стеснения свободы останутся теми же. Мы можем искать и обнаруживать связь между изменениями свободы труда и возрастаниями и спадами произ-ведённого в стране продукта. Найдя при помощи понятия социального «я-могу» форму математической оценки социальной свободы, мы можем сопоставить её с математическими формами, выработанными экономикой.
К сожалению, историческая статистика сохранила для нас более или менее точные данные лишь начиная с XIX века, то есть с возникновения индустриальной эры. По отношению к оседло-земледельческим «мы» нам придётся, довольствоваться лишь приблизительно-иллюстративными сведениями, часто используя военную силу или слабость государства в наступательной войне как косвенный экономический показатель. Однако даже этих неполных сведений достаточно для получения вполне