Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе. Борис Леонидович Пастернак
АПЕЛЛЕСОВА ЧЕРТА
…Передают, будто греческий худож¬ник Апеллес, не застав однажды дома своего соперника Зевксиса, провел черту на стене, по которой Зевксис догадался, какой гость был у него в его отсутствие. Зевксис в долгу не остал¬ся. Он выбрал время, когда заведомо знал, что Апеллеса дома не застанет, и оставил свой знак, ставший прит¬чей художества.
I
В один из сентябрьских вечеров, когда пизанская косая башня ведет целое войско косых зарев и косых теней приступом на Пизу, когда от всей вечерним ветром раззуженной Тосканы пах¬нет, как от потертого меж пальцев лаврового листа, в один из таких вечеров, — ба, да я ведь точно помню число то: 23 августа, вечером, — Эмилио Релинквимини, не застав Гейне в гостини¬це, потребовал у подобострастно расшаркивающегося лакея бумаги и огня. Когда тот, сверх просимого, явился еще с черни¬лами, с ручкой, палочкой сургуча и печаткою, Релинквимини брезгливым жестом отстранил его услуги. Вынув из галстука булавку, он раскалил ее на свече, кольнул себя в палец и, выхва¬тив карточку с фирмой трактирщика из целой стопки ей подоб¬ных, загнул ее с краю уколотым пальцем. Затем он протянул ее безразлично предупредительному лакею со словами:
— Передайте господину Гейне эту визитную карточку. Зав¬тра в эти же часы я повторю свое посещение.
Пизанская косая башня прорвалась сквозь цепь средне¬вековых укреплений. На улице число людей, видавших ее с мос¬та, ежеминутно возрастало. Зарева, как партизаны, ползли по площадям. Улицы запружались опрокинутыми тенями, иные еще рубились в тесных проходах. Пизанская башня косила на¬отмашь, без разбору, пока одна шальная исполинская тень не прошлась по солнцу… День оборвался.
Но лакей, вкратце и сбивчиво осведомляя Гейне о недав¬нем посещении, все же успел за несколько мгновений до пол¬ного захода солнца вручить нетерпеливому постояльцу карточ¬ку с побуревшим, запекшимся пятном.
«Вот оригинал!» Но Гейне тотчас же догадался об истинном имени посетителя, автора знаменитой поэмы «Il sangue»1.
Та случайность, по которой феррарец Релинквимини ока¬зался в Пизе как раз в те дни, когда еще более случайная при¬хоть путешествующего поэта занесла сюда его самого, вестфаль-ца Гейне, — случайность эта не показалась ему странной. Он вспомнил об анониме, от которого получил на днях небрежно написанное, вызывающее письмо. Претензии неизвестного выходили из границ дозволенного. Как-то вскользь и туманно пройдясь насчет племенных и кровных корней поэзии, неиз¬вестный требовал от Гейне… Апеллесова удостоверения лич¬ности.
«Любовь, — писал аноним, — кровавое это облако, кото¬рым сплошь застилается порою вся наша безоблачная кровь, — скажите о ней так, чтобы очерк ваш не превышал лаконизма черты Апеллесовой. Помните, только о принадлежности вашей к аристократии крови и духа (эти понятия неразрывны) — вот о чем единственно любопытствует Зевксис.
P. S. Я воспользовался вашим пребыванием в Пизе, о чем был своевременно извещен моим издателем Конти, чтобы раз навсегда покончить с терзавшим меня сомнением. Через три дня я лично явлюсь к вам взглянуть на росчерк Апеллеса…»
Прислуга, явившаяся по зову Гейне, была облечена им сле¬дующими полномочиями:
— Я уезжаю с десятичасовым поездом в Феррару. Завтра вечером меня будет спрашивать известное уже вам лицо, предъ¬явитель этой карточки. Вы из рук в руки передадите ему этот пакет. Прошу подать мне счет. Позовите факино.
Тем призрачным весом, коим на вид пустой пакет все-таки обладал, он был обязан тоненькой бумажной полоске, очевидно вырезанной из какой-то рукописи. Клочок этот заключал в себе часть фразы, без начала и конца: «но Рондольфина и Энрико, свои былые имена отбросив, их сменить успели на небывалые доселе: он — «Рондольфина!» — дико вскрикнув, «Энрико!» — возопив — она».
II
На тротуарных плитах, на асфальтированных площадях, на бал¬конах и на набережных Арно пизанцы сожигали благовонную тосканскую ночь. От черного ее сгорания еще тяжелее дыша¬лось в душных и без того проходах, под пыльными платанами; ко всему еще знойный, масленистый блеск ее довершали рас¬сыпные снопы звезд и пучки колючих туманностей. Искры эти переполняли чашу терпения итальянцев; с жарким фанатизмом произнося свои ругательства, словно бы это молитвы были, оти¬рали они при первом же взгляде на Кассиопею грязный пот со лбов. Носовые платки мелькали впотьмах, как сотрясаемые тер¬мометры. Показания этих батистовых градусников удручающей пагубой проносились по улице: духота распространялась ими, как кем-то подхваченный слух, как поветрие, как панический ужас. И также, как распадался без прекословия коснеющий го¬род на кварталы, дома и дворы, так точно состоял ночной воз¬дух из отдельных неподвижных встреч, восклицаний, ссор, кровавых столкновений, шепотов, смешков и шушуканий. Шумы эти стояли пыльным и частым плетевом над тротуара¬ми, стояли в шеренгах, врастая в панели, точно уличные деревья, задыхающиеся и бесцветные в свете газовых фонарей. Так при¬чудливо и властно положила пизанская ночь крепкий предел человеческой выносливости.
Тут же, об этот предел рукой подать, начинался хаос. Такой хаос царил на вокзале. Носовые платки и проклятия сходили здесь со сцены. Люди, мгновение назад почитавшие чуть что не пыткой естественное передвижение, здесь, ухватясь за чемода-ны и картонки, бушевали у кассы, как угорелые набрасывались штурмом на обуглившиеся вагоны, осаждали ступеньки и, ме¬ченные сажей, как трубочисты, врывались в отделения, перего¬роженные горячею коричневой фанерой, которая, казалось, коробилась от жару, ругани и увесистых толчков. Вагоны горели, горели рельсы, горели нефтяные цистерны, паровозы на запас¬ных путях, горели сигналы и расплющенные, парами исходя¬щие вопли далеких и близких локомотивов. Семеня своими вспышками, щекочущим насекомым засыпало на щеке маши¬ниста и на кожаной куртке кочегара тяжкое дыханье раство¬ренной топки: горели машинист с кочегаром. Горел часовой
циферблат, горели чугунные перекаты путевых междоузлий и стрелок; горели сторожа. Все это находилось за пределами че¬ловеческой выносливости. Все это можно было снести.
Место у самого окна. В последний миг — совершенно пус¬той перрон из цельного камня, из цельной гулкости, из цельно¬го восклицанья кондуктора: «Pronti!»1 — и кондуктор пробегает мимо, вдогонку за собственным восклицанием. Плавно сторо-нятся станционные столбы. Огоньки снуют, скрещиваясь, как вязальные спицы. Лучи рефлекторов заскакивают в окна ваго¬нов, подхваченные тягою, проходят насквозь, наружу, через противоположные окна, растягиваются по путям, подрагивая, оступаются о рельсы, подымаются, пропадают за сараями. Карликовые улочки, уродливые, ублюдочные закоулки. Гулко глотают их зевы виадуков. Бушеванье вплотную к шторке под¬ступающих садов. Отдохновенная ширь курчавых, ковровых виноградников. Поля.
Гейне едет на авось. Думать ему не о чем. Гейне пытается вздремнуть. Он закрывает глаза.
«Что-нибудь да выйдет из этого. Наперед загадывать нет проку, да и возможности нет. Впереди — упоительная полная неизвестность».
Померанцы, вероятно, в цвету. Душистые широты садов — в разливе. Оттуда набегает ветерок соснуть хоть капельку на слипшихся ресницах пассажира.
«Это — наверняка. Что-нибудь да выйдет. А то с какой это радости — аа-ах, — зевает Гейне, — с какой это радости, что ни любовное стихотворенье у Релинквимини, то неизменная по¬метка: «Феррара!»
Скалы, пропасти, сном пришибленные соседи, смрад ва¬гонный, газовый язычок фонаря. Он слизывает с потолка шо¬рохи и тени, он облизывается, и он задыхается, когда скалы и пропасти сменяются тоннелем: гора, грохоча, сползает по ва¬гонной крыше, распластывает паровозный дым, загоняет его в окна, цепляется за вешалки и сетки. Тоннели и долины. Путь в одну колею плачет заунывно над горной, о камни разбившейся речонкой, с каких-то невероятных, чутьбрезжущих во тьме вы¬сот сорвалась она. Там-то и чадят и дымятся водопады, глухой их рев всю ночь кружит вокруг поезда.
«Апеллесова черта… Рондольфина… За сутки, пожалуй, ничего не успеть. А больше нельзя. Надо скрыться бесследно. А завтра… Ведь он с места же сорвется на вокзал, как только лакей ему скажет о моем маршруте!»
Феррара! Иссиня-черный, стальной рассвет. Холодом на¬поен душистый туман. О, как звонко латинское утро!
III
— Невозможно, номер «Voce» уже сверстан.
— Да, но я никак, ни за какие деньги и ни в чьи руки не передам своей находки, между тем более одного дня я не могу остаться в Ферраре.
— Вы говорите, в вагоне, под диваном, записная его книжка? —Да, записная книжка Эмилио Релинквимини. Мало того,
записная книжка, содержащая среди массы обиходных записей еще большее множество неопубликованных стихотворений, ряд набросков, отрывочных заметок, афоризмов. Записи велись весь этот год, большей частью в Ферраре, насколько можно судить по подписям.
— Где она? Она с вами?
— Нет, я оставил вещи на вокзале, а книжка в саквояже.
— Жалко! Мы могли бы доставить книжку ему на дом. Фер-рарский адрес Релинквимини известен редакции, но вот уже с месяц, как он в отъезде.
— Как, разве Релинквимини не в Ферраре?
— В том-то и дело. Я, собственно, в толк не возьму, на ка¬кой исход можете вы надеяться, объявляя о своей находке?
— Единственно на то, что через посредство вашей газеты установится надежная связь между собственником книжки и мною, и Релинквимини в любое время сможет воспользоваться любезными услугами «Voce» в этом деле.
— Что с вами поделаешь! Присядьте, пожалуйста, и благо¬волите составить заявление.
— Виноват, господин редактор, я вас побеспокою, у вас на¬стольный телефон — разрешите?
— Пожалуйста, сделайте одолжение.
— Гостиница «Торквато Тассо»?.. Какие номера свободны?.. В котором этаже?.. Прекрасно, оставьте восьмой за мною.
«Ritrovamento1. — Найдена рукопись новой, готовившейся к выходу книги Эмилио Релинквимини. Владельца рукописи или его доверенных в течение всего дня до 11 часов ночи будет ждать у себя, в гостинице «Тассо», лицо, занимающее № 8 на-званной гостиницы. Начиная с завтрашнего дня редакция газе¬ты «Voce», равно как дирекция гостиницы, будут периодически и своевременно извещаться вышеозначенным лицом о каждой новой перемене его адреса».
Гейне, утомленный дорогой, спит мертвым, свинцовым сном. Жалюзи в его номере, нагретые дыханием утра, горят, точ¬но медные перепонки губной гармоники. У окошка сетка лучей упала на пол расползающейся соломенной плетенкой. Соло-минки сплачиваются, теснятся, жмутся друг к другу. На улице — невнятный говор. Кто-то заговаривается, у кого-то заплетается язык. Проходит час. Соломины уже плотно прилегают друг к другу, уже солнечною лужицей растекается по полу плетенка. На улице заговариваются, клюют носом, на улице заплетаются языки. Гейне спит. Солнечная лужица разжимается, словно про¬питывается ею паркет. Снова это — редеющая плетенка из под¬паленных, плоящихся соломин. Гейне спит. На улице говор. Проходят часы. Они лениво вырастают вместе с ростом черных прорезей в плетенке. На улице говор. Плетенка выцветает, пы¬лится, тускнеет. Уже это — веревочный половик, свалявшийся, спутанный. Уже стежков и нитей не отличить от петель. На ули¬це — говор. Гейне спит.
Сейчас он проснется. Сейчас Гейне вскочит, помяните мое слово. Сейчас. Дайте ему только до конца доглядеть последний обрывок сновиденья…
От жара рассохшееся колесо раскалывается вдруг по самую ступицу, спицы выпирают пучком перекушенных колышков, тележка со стуком, с грохотом падает набок, кипы газет выва¬ливаются. Толпа,