сложной и несчастной судьбою. Ее отец, адвокат с нерусской фамилией Люверс, разорился при падении каких-то акций и застрелился, когда она была еще ребенком. Другие приписывали это какой-то неизлечимой болезни. Дети с матерью переехали в Москву. Потом, по выходе замуж, дочь каким-то образом снова очути¬лась на родине. Ходившие о ней рассказы относились к позд¬нейшему времени и займут нас нескоро.
Хотя преподаватели казенных учебных заведений мобили¬зации не подлежали, ее муж, физик и математик юрятинской гимназии Владимир Васильевич Истомин, пошел на войну до¬бровольцем. Уже около двух лет о нем не было ни слуху ни духу. Его считали убитым, и жена его то вдруг уверялась в своем не¬установленном вдовстве, то в нем сомневалась.
Я взбежал к ней по черной лестнице нового здания гимна¬зии с несколько удлиненными маршами очень тесного и пото¬му казавшегося кривым лестничного колодца. Лестница что-то напоминала.
Чувство той же знакомости охватило меня на пороге учи¬тельской квартиры. Дверь в нее была открыта. В передней стоя¬ло несколько мест дорожной клади, дожидавшейся обшивки. Из нее виднелся край темной гостиной с пустым и сдвинутым с места книжным шкапом и зеркалом, снятым с подзеркальника. В окнах, вероятно выходивших на север, горела зелень гимназиче¬ского сада, освещенного сзади. Не по сезону пахло нафталином.
На полу в гостиной хорошенькая девочка лет шести укла¬дывала и стягивала мотком грязной марли свое кукольное хо¬зяйство. Я кашлянул. Она подняла голову. Из дальней комнаты в гостиную выглянула Истомина с охапкой пестрых платков, низ которых она волочила по полу, а верх придерживала подбород¬ком. Она была вызывающе хороша, почти до оскорбительности. Связанность движений очень шла к ней и была, может быть, рассчитанна.
— Вот, наконец решилась, — сказала она, не выпуская из рук охапки. — Долго же я вас водила за нос.
Среди гостиной стояла раскрытая дорожная корзина. Она сбросила в нее платки, отряхнулась, огладилась и подошла ко мне. Мы поздоровались.
— Дача с обстановкой, — напомнил я ей. — На что вам туда мебель? — Основательность ее сборов меня смутила.
— А ведь и в самом деле! — заволновалась она. — Что ж те¬перь делать? К трем сговорены подводы. Дуня, сколько у вас там на кухонных? Ах, ведь я сама послала в дворницкую. Катя, не мешайся тут, ради Христа.
— Двенадцать, — сказал я. — Надо отказать лишним ломо¬викам, а одного оставить. У вас еще много времени.
— Ах, да разве в этом дело!
Это было сказано почти с отчаяньем. Я не мог понять, к чему оно относится. Вдруг я стал догадываться. Вероятно, ей отказывают от казенной квартиры и она надеется найти у нас постоянное пристанище. Этим объясняется ее поздний пере¬езд. Надо предупредить ее, что зимы мы проводим в Москве, а дом заколачиваем.
В это время с лестницы донесся гул голосов. Вскоре им на¬полнилась и прихожая. В дверях гостиной показалась девушка с несколькими связками свежей рогожи и дворнике двумя ящи¬ками, которые он со стуком опустил на пол. Опасаясь новой проволочки, я стал прощаться.
— Так что же, — сказал я, — в добрый час, Евгения Викен-тьевна. До скорого свидания. Дороги просохли, ехать сейчас одно удовольствие.
Выйдя на улицу, я вспомнил, что с постоялого мне не пря¬мо домой, а еще в контору за тючком, отложенным для Алек¬сандра Александровича. Однако до Сенной я решил зайти пообедать на вокзал, буфет которого славился дешевизной и Добротностью своей кухни.
Дорогой мысли мои вернулись к Истоминой.
До этого разговора я видел ее два или три раза, и во всякую встречу меня преследовало ощущение, будто сверх того я уже ее когда-то видел. Долгое время я считал это ощущение обман¬чивым и не искал ему объяснения. Сама Истомина ему способ¬ствовала. Она должна была что-нибудь напоминать каждому, потому что некоторой неопределенностью манер сама часто походила на воспоминанье.
На вокзале было сущее столпотворенье. Я сразу понял, что уйду несолоно хлебавши. Растекаясь рукавами от билетных касс, толпа уже без промежутков заливала все его залы. Публику в буфете составляли по преимуществу военные. Половине не хва¬тало места за столами, и они толпились вокруг обедающих, про¬гуливались в проходах, курили, несмотря на развешанные за-прещенья, и сидели на подоконниках. Из-за конца главного стола все порывался вскочить какой-то военный. Товарищи его удерживали. За общим шумом ничего не было слышно, но, судя по движениям оправдывавшего официанта, на него кричали. Направляясь туда, зал пересекал содержатель буфета, толстяк, раздутый, как казалось, до своих неестественных размеров по¬судными гулами помещенья и близостью дебаркадера.
На дебаркадер было сунулся я, чтобы, минуя давку, пройти в город путями, но швейцар меня не пустил. Сквозь стекла вы¬хода бросалась в глаза его необычная пустоватость. Стоявшие на нем артельщики смотрели в сторону открытой, в глубь путей отнесенной платформы, служившей продолжением крытых пер¬ронов. Туда прошел начальник станции с двумя жандармами. Говорили, что при отправке маршевой роты там недавно про¬изошел какой-то шум, рода которого никто толком не знал.
Обо всем этом вспомнил я в конце обратного пути лесной дорогой через рыньвенскую казенную дачу, где Сорока, точно заразясь моей усталостью, сама, встряхивая головой и поводя боками, пошла шагом.
В этом месте с лесом делалось то же самое, что со мной и с лошадью. Малоезженная дорога пролегала сечею. Она поросла травою. Казалось, ее проложил не человек, но сам лес, подав¬ленный своей необъятностью, расступился здесь по своей воле, чтобы пораздумать на досуге. Просека казалась его душою.
В ее конце мысом в жердяной изгороди вклинивался бе¬лый прямоугольник. Это были ясырские яровые. Немного даль¬ше показывалась бедная деревенька. Обрамлявший ее с гори¬зонта лес смыкался дальше новою стеною. Ясыри с их овсами оставались позади ничтожным островком. Вероятно, как и в соседнем Пятибратском, часть земли крестьяне арендовали у уделов.
Я ехал шагом и, хлопая комаров на руках у себя, на лбу и шее, думал о своих, о жене и сыне, к которым возвращался.
Я думал о них, ловя себя на мысли, что вот я приеду и опять никогда им не узнать, как я думал о них этою дорогой, и будет казаться, будто я люблю их недостаточно, будто так, как хоте¬лось бы им, я люблю что-то другое и отдаленное, что-то подоб¬ное одиночеству и шаганью лошади, что-то подобное книге. Но растолковать им, что это-то все и есть они, не будет никаких сил, и их недовольство будет меня мучить.
Поразительно, сколько было на их стороне правды. Все это были знамения времени. Их улавливало бесхитростное чутье близких. Нечто более неведомое и отдаленное, чем все эти при-страстья, уже стояло за лесом и вихрем должно было пронестись по человеческим судьбам. И они угадывали веянье грядущих разлук и перемен.
Что-то странное было в той осени. Будто перед тем, как выпить море и закусить небом, природа вздумала перевести дыханье и его вдруг захватило. Не так куковала кукушка, не так белел и плющился спелый послеобеденный воздух, не так рос и розовел иван-чай. И не так возвращался человек к себе в се¬мью, дороже которой он ничего не знал.
Через некоторое время лес поредел. За неглубоким логом, межевою его границей, куда спускалась и откуда подымалась затем дорога, показался пригорок с несколькими строеньями.
Роща, в которой стояла усадьба, заменяла ей ограду. Она была до того запущена, что могла позавидовать зимним кордо¬нам лесников, попадавшимся в разных концах соседнего леса. Изо всех глупостей, совершенных Александром Александрови¬чем, эта была самая непростительная. Какой-то школьный то¬варищ, занятый в здешней промышленности, присмотрел для него этот ведьмовской уголок. Александр Александрович не гля¬дя дал письменное согласие на сделку вместо приобретения лу-говых земель где-нибудь в средней России, где ему с большей пользой пригодились бы его животноводческие познанья. Но о пользе меньше всего думал этот образованный и тогда еще не старый человек. Он тоже посвящал свои мысли далекому и отвлеченному. Недаром получил я воспитание в его доме на¬равне с Тонею, его дочкой. Как бы то ни было, становилось не до шуток. Сокровище это надо было как можно скорее продать на дрова, благо был на них спрос. Фабрики переводили с мине-рального топлива на древесное, в городе больше всего говори¬ли об этом.
При виде флигеля под малиновой крышей Сорока пошла вскачь. С горы я увидел Тоню и Шуру, со смехом бежавших ко мне со стороны оврага. Конюшня так и стояла с утра настежь. Только ступил я на землю, как лошадь, вырвав поводья, рину¬лась в нее, к корму и отдыху, слишком дразнившим ее глаз и обонянье. Шурка запрыгал и стал хлопать в ладоши, точно это было сделано нарочно для его забавы.
— Пойдем ужинать, — сказала Тоня. — Что это, ты хрома¬ешь?
— Никак на ногу не ступлю, отсидел. Ничего, разомнусь, пройдет.
Из-за угла сарая вышел Демид и, скучливейше поклонив¬шись, пошел расседлывать и убирать Сороку.
— Да, там в ремнях за седлом папе подношенье. Надо отвя¬зать и отнести. Где он, кстати?
— Папа уехал до вторника. Днем были с заводов. Сегодня девятое, там какая-то Марья именинница. А что это такое?
— Продовольственный паек. Если он на Крымже, то тем лучше. Второй получит.
— Ты, кажется, сердишься?
— Суди сама, это начинает входить в систему. Мы не без¬дельники, не юроды, а папа твой так и попросту отличный че¬ловек. Между тем все детство я на хлебах у вас, папа — у своей родни, та — еще на чьих-то, и так далее, и так до бесконечнос¬ти. Мы могли бы жить не дармоедствуя. Сколько раз предлагал я подсчитать наши знания и способности…
— Ну и что же?
— В том-то и дело, что теперь уже поздно. Это распростра¬нилось и стало всеобщим злом. В городе спят и видят, как бы попасть в приписанники к какому-нибудь горшку посытнее. Это возвращенье посессионных времен, знаешь ли ты, что это такое? Каждый, кого ни возьмешь, к чему-нибудь прикреплен и даже не знает, из каких рук в чьи завещан и передоверен. Ис¬точник самостоятельного существования утрачен. Согласись, радости в этом мало.
— Ах, как все это старо и надоело! Смотри, что ты делаешь. Это действие твоих монологов.
Мальчик плакал.
После ужина и примирения я ушел на кручу, обрывавшую¬ся в задней части рощи над рекою. Странно, как я до сих пор ничего не сказал об этом демоне места, упоминаемом в песнях и занесенном на карты любого масштаба.
Это была Рыньва в своих верховьях. Она выходила с севера вся разом как бы в сознаньи своего речного имени и тут же, на выходе, в полуверсте вверх от нашего обрыва, задерживалась в нерешительности, как бы проходя на глаз места, подлежавшие ее занятию. Каждое ее колебание разливалось излучиной.