Ее созерцание создавало заводи. Самая широкая была под нами. Здесь ее легко было принять за лесное озеро. На том берегу был другой уезд.
Я лег на траву. Я давно уже лежал, растянувшись в ней, но вместо того чтобы смотреть на реку, шевелил без смысла носа¬ми тесных сапог, разглядывая их с высоты подложенного локтя. Чтобы увидеть реку, глаза надо было чуть-чуть приподнять. Я все время собирался это сделать и все откладывал.
Все шло не по-моему, но и не наперекор мне и, следова¬тельно, ни по-какому. Пожеланиям моим не хватало настой¬чивости. Уступчивость моя была не с добра. Страшно было подумать, от чего только не был я готов отказаться. Без меня родным было бы лучше, я портил им жизнь.
Постепенно мною завладел круг мыслей, привычных в те годы всем людям на свете и разнообразившихся лишь их долею и личным складом да еще отличьями поры, в которую они при¬ходили: тревожных в четырнадцатом году, еще более смутных в пятнадцатом и совершенно беспросветных в том шестнадцатом, осенью которого это происходило.
Мне снова подумалось, что было бы, может быть, лучше, если бы, несмотря на повторные браковки, я все же понюхал военного пороху. Я знал, что сожаленьям этим грош цена, доб¬ро бы я что-нибудь для этого делал.
Но прежде я жалел об этом из любви к жизни. Я жалел, что в ней остается пробел, если в памятный для отечества час я не разделю военных подвигов своих ровесников. Теперь я сожалел об этом из отвращенья. Мне было жалко, что неучастие в войне сохраняет мне жизнь, настолько уже на себя не похожую, что с ней хотелось расстаться раньше, чем она сама тебя покинет. А расстаться с нею всего достойнее и с наибольшей пользой можно было на фронте.
Тем временем наш берег покрылся тенью. У противополож¬ного вода лежала куском треснувшего зеркала. Он повторился в ней на лаках зловещей яркости, в духе этой недоброй приметы. Берег был низкий. Отраженья засасывало под травяную бровку луга. Они стягивались и уменьшались.
Скоро солнце закатилось. Оно село за моей спиною. Река запылилась, поросла щетиной, засалилась. Вдруг ее бородав¬чатая гладь задымилась в нескольких местах сразу, точно ее подожгли сверху и снизу.
В Пятибратском чуть внятно, но с видимой причиной за¬лаяли собаки. Их лай подхватили на ближнем кордоне громко, но без причины. Трава подо мной заметно сырела. В ней лесны¬ми ягодами бредовой ясности зажглись первые звезды.
Скоро лай вдали возобновился, но роли в пространстве пе¬ременились: теперь с явным поводом лаяли ближние, а дальние только подвывали. С лесной дороги послышался стук колес. Донеслись неровные звуки ровного дорожного разговора. Раз-говаривающих подбрасывало в тарантасе. Поднявшись с мок¬рой травы, я пошел встречать нашу дачницу.
2. ПЕРЕД РАЗЛУКОЙ
Не успела переехать Истомина, как промелькнула осень и мы стали собираться в Москву. А тем временем, как в каждом из нас пробуждался столичный житель, сама природа городом об¬ступила нас отовсюду.
Темным утром конца сентября Тоня попросила меня вывесть Шуру на прогулку. Ей самой нездоровилось. Погода показалась мне неподходящей. Не выходила и Катя, каждое ут¬ро игравшая с Шурой во дворе. Однако, настаивая на своем,
Тоня уже кутала его и одевала. Взяв его за руку, я вышел с ним в лес.
Тьма и сырость тотчас огласились его разглагольствовани¬ями. Это было щебетанье возраста, щелканье данного вида. Так, как он, рассуждала вся земная тварь, обществом которой, на аршин от земли, он наслаждался.
Вдруг он отбежал и стал звать меня к себе. По траве скакал и обрывался на взлетах галчонок с волочащимся крылом. Он не сразу дался нам в руки. Наконец, сложив ему крылья и выпус¬тив из пригоршни колпачком нахлобученную головку, я с ним поднялся. То показывая его сыну, то поднося к груди, я долго стоял нагнувшись. Глаза мои были прикованы к рукам, а руки заняты колотившимся сквозь пух и перья сердцем. Когда, выпрямившись, я посмотрел кругом, глаз мой не поспел за бы¬строй переменой положения. Тогда дружная обособленность лиственного леса в хвойном, главное чудо осени, бросилась мне в глаза чуть ли не впервые.
Расписным и золоченым городом стоял первый во втором, и его улицы, колокольни и кровли дождевым небом облегала черная, дымом ввысь уходившая хвоя. В этом городе все и про¬изошло.
С тех пор прошло двадцать лет. Они падают на революцию, главное происшествие, заслоняющее все остальное. Родилось новое государство, никем не описанное, небывалое. Его роди¬ла Россия, та Россия, которую застают и потом покидают мои воспоминания.
Мой сын, физик с будущим, стал человеком в более пря¬мом значении, чем если бы вырос, может быть, при мне. Муже¬ственнее моего справилась со своими испытаниями так долго меня ему заменявшая мать. Жив Александр Александрович, не¬утомимый шестидесятилетний специалист-генетик. Казалось бы, на их счет я мог бы наконец успокоиться. И, однако, вся¬кий раз, как я ворошу в памяти сцены той осени, я опять надол¬го заболеваю бессонницей, как в позапрошлом году, когда еще при жизни их главной виновницы стал впервые записывать эти происшествия.
Для их хода несущественно, в каком порядке они распо¬лагались. Внешность Истоминой не давала мне покоя. В этом не было особого дива. Она приглянулась бы всякому. Однако бешенство, называемое увлечением, завладело мною позднее. Сначала я испытал действие других сил.
На пороге третьей военной зимы, неотвратимо бл изившей на¬родное бедствие нашего полного разгрома, Истомина единствен¬ная из нас была человеком с откровенно разбитой жизнью. Она всех полнее отвечала моему чувству конца. Не посвященный в подробности ее истории, я в ней угадывал улику времени, челове¬ка в неволе, помещенного во всем бессмертии его задатков в гряз¬ную клетку каких-то закабаляющих обстоятельств. И прежде всякой тяги к ней самой меня потянуло к ней именно в эту клетку.
Приближался день нашего отъезда, билеты были заказаны. В отличье от прошлых зим, Демид на эту просился к родным в Пятибратское. Учительскую квартиру в Юрятине получило новое лицо. Но не видно было, чтобы эти приготовления чем-нибудь беспокоили Истомину.
— Поговори с ней, — попросил меня Александр Александ¬рович. — Не брать же ее, в самом деле, с собою в Москву.
Я не помню ее ответа, так памятно мне, что его-то я при этих обстоятельствах все равно что не получил ; Может быть, она сказала, что собирается стеречь дачу, если мы ее не гоним, но готовность прозимовать одной с ребенком в оглашаемом вол¬ками и заметенном вьюгами лесу — какой же это был ответ? Жаль, что не прибавила она, что одна не останется и защитни¬ки у ней найдутся.
Я передал разговор Александру Александровичу и сказал, чтобы они ехали, а я задержусь еще немного на мельнице, что¬бы дописать статью об исторических источниках пугачевского преданья, начатую тем летом по его почину; когда же помогу Евгении Викентьевне приискать угол в Юрятине, вернусь до¬мой с готовой статьей — по моим расчетам в ноябре или, во вся¬ком случае, не позже его исхода.
Здесь не было задней мысли. Таковы были мои истинные намерения. Никто в этом не сомневался. Но родные оказались дальновиднее. Они приняли мое решение с большой тревогой, точно знали наперед, что случится, и стали меня от него отгова-ривать. Разговоры затягивались за полночь, нарушали распо¬рядок дня и оканчивались общими слезами. Но я не сдавался. Отъезд пришлось отложить на несколько дней, после чего его больше не отменяли.
После одного такого разговора с Александром Александ¬ровичем я долго не мог уснуть на полу в сторожке, на который перебрался с постели, чтобы не мешать крепко спавшей Тоне напряженностью моего бодрствования.
Весь день недвижный дождь на границе измороси без ка¬панья каплями висел в воздухе. Временами прояснялось. На¬брав в жабры облаков, сколько они вмещали свежести и свету, вплавь показывалось небо, низко мчавшееся над двором. Мглу раздирало до ушей. Это длилось мгновенье. Ее концы сходи¬лись. Становилось темно, как ночью.
Мы разговаривали у него наверху, над истоминским низом. С некоторого времени упоминанья о ней в ее отсутствие рани¬ли меня, получив ощутимость лишенья. Мне хотелось избежать этой слабости. Мы о ней не заикались.
В этот день она в первый раз топила. У Александра Алек¬сандровича было жарко и накурено. Все время он то зажигал, то гасил огонь сообразно погоде и всякий раз, прежде чем наса¬дить ламповое стекло на решетчатый кружок горелки, играл им, перекатывая в руке и согревая дыханьем. Но это не облегчало пониманья. У него было установлено, что я охладел к Тоне и недостаточно люблю Шуру, и легче было бы сдвинуть гору, чем переубедить его.
— Я больше не могу, — говорил я. — Тевтоны и проливы у меня вот где сидят. Я чувствую, как дичаю и дурею. Тоня и Шура не видят жизни. Выжиданием мира я развеществляю ее. Вспом¬ните Протасова из «Живого трупа». Мне надо устраниться. Когда родился Шура, я был на его счет спокоен. Как все мне удава¬лось, какая деятельность рисовалась впереди! Я мог надеяться, что ему будет на кого оглянуться, как мне на вас, хоть вы мне и не отец. Какое детство вы мне обеспечили, какими окружили картинами! Правда, жалко, что я не обучен какому-нибудь ре¬меслу, но такие сожаленья в России будут раздаваться часто. Образование, направленное на обман, долго будет нашим про¬клятьем. Но это не ваша вина. Аза воспитанье навек вам спаси¬бо. Нечто подобное хотел я оставить своему ребенку. Но кто мог думать, что на нас надвинется такая небывальщина. Вглядыва¬лись ли вы когда-нибудь в Шуру как следует? Чертами лица он в Тоню, а их жизнью и игрою — в меня. Глаза же у него не от нас, это свое, но лучше бы этого не бывало. В них мольба и недетский испуг. Точно это не зрачки, а руки, вытянутые в отвращенье бли¬зящегося несчастья. — Я не выдержал и заплакал. — Так смот¬рят обманутые. Это я обманул его, залучив в жизнь неосуществи-мыми надеждами. — И, окончательно разрыдавшись, я закрыл лицо руками.
Александр Александрович задул лампу. Бледный день, до неузнаваемости обезображенный ненастьем, пробрался в ком¬нату. Александр Александрович шагал по ней и разносил меня на чем свет стоит. Внизу пекли картошку в золе и гремели печ-ной заслонкой.
Вдруг какой-то удар в оконное стекло заставил нас обер¬нуться. По нему, плющимая ветром, серебром* и ртутью разбе¬галась вода. Два кленовых листа сидели на нем, как приросшие. Мне страшно хотелось, чтобы они отвалились, точно это были не листья, а мое решение зимовать на мельнице, тяготившее меня не меньше близких. Но вода бежмя бежала по стеклу, а листья не трогались, и это меня угнетало.
— Что же вы остановились? — спросил я Александра