Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе

Алек¬сандровича. — Вы что-то хотели сказать о моих родителях. Ну да — ссыльный поляк и дочь кантониста… И я потерял их трех лет от роду и слишком поздно узнал по рассказам. Что же даль¬ше? К чему вы их приплели?

— Так как же тебе не стыдно! В кого ты уродился? Уж ежели кому сокрушаться об отечестве, так мне сам Бог велел. Я явле¬нье потомственное, Александр Громеко, член военно-промы¬шленного комитета, ну, не член, черт с тобой, а консультант, и не комитета — с тобой язык сломаешь, но дело не в этом. Я с верой смотрю на будущее, а тебя пугает приближенье революции.

— Боже мой, Боже мой, что за пошлость! Уши, честное сло¬во, вянут! Смейтесь надо мной, но хоть без подчеркиванья.

Какой тут смех? Тут, брат, не до шуток. Любопытно, что бы ты мне ответил, если бы это было не в шутку.

— Я бы вам напомнил ваши собственные слова по воз¬вращении от Голоменникова, — помните, вы туда ездили на Марью? Помните, как он вас тогда срезал? Развал армии, по¬нявшей свое поражение, еще не революция — так по крайней мере вы передавали. Волны общественного недовольствия выше, чем в пятом году, но обстановка другая. Дни рабочей груп¬пы в военно-промышленном комитете сочтены, и ее не сегодня¬завтра арестуют. Если собирание распыленных сил не произой¬дет раньше, чем разразится ураган, нас может ждать анархия. А это — Голоменников, не мы с вами, человек свой в револю¬ции, со связями в Финляндии и петербургском подполье… Да что вы, в самом деле, глазами хлопаете? Ведь я вам повторяю, что сам от вас слышал, если только вы этого не сочинили. Так о какой же вы тогда революции? Да и разве в этом дело?

Разговор замедлился и вернулся к прежней теме. Я напом¬нил Александру Александровичу сцены детства, проведенного в его доме. Эти сцены и обступили меня ночью. Из-за печной разгородки доносилось бормотанье Шуры. Он смеялся во сне. Рядом раздавалось мерное дыханье Тони.

Я отдался воспоминаниям тем охотнее, что они куда друж¬нее соединяли меня со спавшими, нежели тогдашняя моя, на смех мне данная свобода. Кое-что я расскажу.

3. НАДМЕННЫЙ НИЩИЙ

Тысяча девятьсот второй или третий год, жаркий день апреля. Видимо, это на Фоминой, перед обычным в Москве майским похолоданием. Кругом простор и широкая слышимость, сме¬нившие долгошумные проводы Пасхи. Небо еще не просохло от целодневного звона, которым его поливали всю Святую.

Мне девять лет — десятый. Уже полчаса как я без дела сло¬няюсь по 3-му Богоявленскому, заглядывая в его дворы и зазе-вываясь на колокольни. Скоро я тут поселюсь в доме Громеко. Пока же, хотя и частый его посетитель, я переулку еще чужой и плохо знаю эти места.

Какая-то площадь виднеется вдалеке, за дровяным двором, обрывающимся в нижнем конце переулка. Я не знаю, что это Большие Скотники, которые так поразят меня через два или три года, и что из двух домов на площади один, многостекольный и из голого кирпича, — Щепихинские мастерские, а другой, кра¬шенный в охру, — Анилиновая фабрика Анонимного общества. Также не знаю я, что, вопреки настоящему своему названию, красивая церковь с тринадцатью куполами в верхней части пе¬реулка зовется Взысканьем погибших, по имени чудотворной иконы, в ней находящейся.

Еще квартирую я у Федора Степановича Остромысленского, дальнего родственника Громеко, их седьмой воды на киселе, которого вслед за всеми зову дядей Федей. Никогда не задумы¬ваюсь я над тем, кем он мне приходится. Матрена Ивановна Белестова, дочь псаломщика, молоденькая его сожительница и по этой причине отверженница родной семьи, величает его моим сухотником, то есть человеком, призванным обо мне заботить¬ся. Сколько себя помню, я всегда с ним, хотя и не знаю, как у него очутился.

Сейчас он у Громеко, а меня оставил на улице, чтобы я случился под рукой, когда ему туда понадоблюсь. Я на часах — караулю эту минуту, хотя и не ведаю, как о ней узнаю.

Вчера его письмецом вызвали сюда, и, видимо, неприят¬ным. Его подали вечером, а до этого день прошел по-заведен-ному. После обеда дядя Федя разбирал сломанные кухонные часы. Это была главная его страсть. Их он разобрал на своем веку несчетное множество, но не собрал ни одной пары. По¬том, разбранив меня не за тот табак и послав на Сретенку за новым, набивал папиросы. Потом, вспомнив про расшатанные табуретки, со стамеской и рубанком пошел на кухню пристра¬гивать им новые ножки, но, не закончив дела, только задал хло¬пот Моте: засыпал стружками белье на гладильной доске и оп¬рокинул на пол жбан с горячим столярным клеем.

Потом присел к окошку с «Единственным и его достояни¬ем» Макса Штирнера, книгой действительно вредной и полной грубых заблуждений, но на которую он стал бы шипеть и в том случае, если бы это был глагол самой истины. Книги, вообще говоря, читал он только затем, чтобы потом их опровергать в моем и Мотином обществе. За чтением имел он привычку на¬певать что-нибудь вполголоса, а слуху у него не было никакого. Штирнера этого читал он почему-то на мотив: «Среди долины ровныя», прерывая его восклицаньями: «Ах, разбойник! Ну, погоди же, покажу я тебе!»

Тем временем жизнь двора шла своим чередом. Он поме¬щался в одном из переулков между Сретенкой и Цветным буль¬варом. Цежеными трелями заливались канарейки у бобыля, промышлявшего ими на Трубе по воскресеньям. Татарам, тор-говавшим кониной, привозили и выгружали синие конские туши с умными мраморными головами. Кот из конских барыш¬ников, недавно выпущенный из тюрьмы, избивал свою мамош-ку, как тут говорили, и она возбудительно визжала, а потом в соблазнительной растерзанное™ вырывалась наружу плакать¬ся встречным и поперечным. Ко всему безучастная и как бы ока¬менев от запоя, раскорякой стояла старая нищенка близ помой¬ной ямы. Старуха ветошница со щепой в мешке, казавшемся костлявым ее продолженьем, угощала ее козьей ножкой. Обе, жмурясь, затягивались, отхаркивались басом и, сплевывая и почесывая зады, смотрели на круглое небо с круглым солнцем, стоявшим прямо над дворовою дырою.

Письмо подали пред ужином. За рассольником с потрохами и студнем из телячьих ножек дядя Федя жаловался на людскую напраслину, смолоду его преследовавшую.

— Лучше бы вам все-таки куда-нибудь определиться, — робко замечала Мотя. — И самим было бы приятнее, и легче смотреть в глаза людям. При типографии Архива чем была не служба? Ну, о городском училище я не говорю. Обучение детей, видно, не по душе вам, и это правда, хуже нет, когда начальство в букварях ищет смутьянства.

«Чем живет дядя Федя?» — думаю и я, разгуливая по 3-му Богоявленскому. Александр Александрович читает в Петровской академии и пишет руководства по естествознанию, его брат Николай — профессор римского права, его зять Канчугин за-нимается врачебной практикой. Я перебираю всех, кого знаю, вплоть до знакомых столяров, сапожников и горничных, и при¬хожу к заключению, что у дяди Феди есть какой-то секрет ни жать, ни сеять и питаться как птицы небесные, если не лучше.

В противоположность нашим краям окрестности четырех Богоявленских полны чистоты и поэзии. В тени без угомону возятся воробьи, булыжины пахнут сковородной пригарью солнцепека. Точно в частом поту свешиваются липовые побеги в крепко, до едкости, пахнущих почках. А в церковном саду у Взысканья погибших тополя уже в молодой листве, точно во всем жары ради смененном летнем.

А внизу еще сыро. Груды белошафранного швырка на дро¬вяном дворе плавают в горячем шоколаде черной слякоти.

Как яйцо в глазунью, выпущен в лужи синий, белооблач-ный полдень. Всю Страстную тут гоготали гуси, соперничая в белизне с последними сугробами.

Но теперь тут ни гусей, ни снега. Головастые ветлы над кон¬торой угорают от грачиного крика. По двору дрогливо и рассу¬дительно похаживают куры. Дворы всем околотком отвечают петуху, скрытому за поленницей. Но вот и сам он, масленого-ловый и шелковобородый, — рясофорная, бисерящаяся птица самоварного золота. Видно, опять пора ему раскатить свое «слу¬шай» по всем караульням — так выпрямляется он, точно аршин проглотил, перед тем, как загорланить. Потом давится, как костью, кукареканьем и, обугливаясь жаром пера и хвостом осы¬пая искры, оправляется от запевки, точно облегчив желудок. Тихо кругом. Жарко.

Но что это? Не сигнал ли мне? Зажмурясь, как перед вы¬стрелом, обеими руками открывает окно гостиной старая гро-мековская девушка Глафира Никитична. Приткнув половинки крючками и сложив руки под передником, она локтями и гру-дью ложится на подоконник. Перед ней через дорогу три этажа каменного противоположного дома.

— У вас, видать, новенькая, — негромко, как из комнаты в комнату, обращается она куда-то под крышу. — Вы ей при¬кажите наперед мелом, а то что ж это такое: возит, возит, не от¬мажется.

Не слышно, что ей отвечают. Из громековского полупод¬вала выходит обойщик Мухрыгин, личность, прежде времени сморщенная смешливостью и склонностью к душевным угры¬зениям.

— Вы их послушайте, мадам, — говорит он в ту же сторо¬ну. — Подол задирать — все равно крыши не покроешь. А окна мыть — на это самые знающие маляры. Тут не мыло, тут надоть мел.

Обогнув дом, я двором прохожу в него с черного хода.

Тут первым делом попадаю я в обширные сени. В них широкое трехстворчатое окно. Из них поднимается лестница в мезонин.

На дворе перед сенями растет старый трехстволый тополь. Летом, когда он зазеленеет, стекло в окне кажется бутылочным, и все играет пивными зайчиками бурого зноя.

Посмотрев через дверь, я вижу у окна в гостиной Тоню с детским рукодельем. Не глядя на работу, она к чему-то прислу¬шивается.

— Что ты тут делаешь? — спрашиваю я, подойдя к ней. Ничего мне не ответив, она прикладывает палец к губам,

а потом вдруг говорит:

— Ты теперь бедный. Совсем-совсем. Они говорят, он те¬бя, как кустик, объел. Не спорь, я сама слыхала. Все, говорят, спустил и профарфорил. Тебя отдадут в гимназию. Ты будешь жить у нас.

Дверь из будуара Анны Губертовны, называемого бабуш¬киной угловушкой, приотворена. Ее за ручку придерживает из¬нутри дядя Федя. Видимо, он собирается уходить. Но вот он снова ее притворяет, оставив щель. Там дымно и много народу. Но это может быть обман чувств, этому способствует обстанов¬ка угловушки.

Там с потолка низвергается целый дождь благозвучных стек¬лянных подвесок, с бамбуковых жардиньерок спускаются усики вьющихся растений, перед окнами просвечивающие слюдяные картинки на цепочках, а у входа камышовая с бисером занавесь, в струйчатых изломах которой и стоит дядя Федя.

— Главное, он обижается! — голосом тигрицы вырыва¬ется из этой тростниковой заросли. — Подумаешь, казанская сирота!

Это голос громековской невестки, запойной кофейницы и любительницы меховых палантинов, бровастой брюнетки. Дяди Феди не слышно, он говорит вполголоса. Вероятно, он предла¬гает очную со мной ставку. Это

Скачать:TXTPDF

Алек¬сандровича. — Вы что-то хотели сказать о моих родителях. Ну да — ссыльный поляк и дочь кантониста... И я потерял их трех лет от роду и слишком поздно узнал по