поговорок. По¬дымаясь в общественники, народ потом копирует эту копию, хотя мог бы без чувства фальши пользоваться живущим в нем оригиналом. Так, то вдруг нескладно-книжно, то неумеренно образно, говорил и Терентьев. Но все это было умно и живо.
Пустую вырубку окружали голенастые ели и сосны. За ними лиловела голая, еще только что отзимовавшая чаща. Из нее за¬плывал паровозный дым и тянул клочьями до самой заставы.
Обратно шли пешком. По Сокольническому шоссе летели вагоны недавно проложенной электрички. Оля что-то сморо¬зила насчет тока и тяги, и Терентьев подивился ее техническому невежеству. Чтобы сгладить неловкость, он сказал:
— Тянет «Коммунистический манифест» почитать, а по истории я ни в зуб. Скоро лето, вам не учиться. Что, если б вместе?
После двух-трех встреч она узнала. Он сын клепальщика Люберецкого депо, чуть ли не с двенадцати лет стал на ноги, одну за другою окончив две школы, городскую и ремесленную; шестнадцати лет поступил на службу мастером на пятнадцати¬рублевое жалованье; учась на каждом новом месте и чтением пополняя образование, переходил с фабрики на фабрику; рано просветился политически; сидел в частях и высылался по эта¬пу; а главное, как она давно уже подозревала, в парфюмерных упаковщиках скрывался с последнего места, где, кроме сборки дуговых фонарей, был организатором среди товарищей и отку¬да должен был исчезнуть.
— Вы очень способны, знаете ли вы это? — говорила она ему, когда невзначай он ненадолго заходил к ней, всегда куда-нибудь торопясь.
От хозяйки приносили самовар, и, заварив чай, Оля при¬нималась что-нибудь рассказывать, про что сама узнавала из десятых рук утром или накануне. Про недавно состоявшийся Третий съезд, например, или про то, как относятся к вопросу власти в Лондоне и Женеве. «Мы, социал-демократы, полага¬ем», — говорила она. Или о тогда еще новом расколе: органы социал-демократии стали органами борьбы против социал-демократии. И на цыпочках подходила к двери проверить, не подслушивают ли. Терентьев выпивал стакан-другой и уходил, поблагодарив за беседу.
Иногда, но это было позднее, летом, дождь или какая-нибудь другая нечаянность задерживали его. Он садился что-нибудь обдумывать и вычерчивать. Идеи механических упрощений занимали его и задачи вроде изобретенья сверла, развертыва¬ющего четырехугольные отверстия.
Оля читала что-нибудь вслух, а он сопел, откидывая голову набок, справа и слева осматривая рисунок и насвистывал, и эта работа нисколько не мешала ему следить за Олиным чтением. Комната была в два света, и они отворяли в ней все окна.
В задних, за спинками стульев, виднелся двор, в передних переулок, и трудно было поверить, что и в природе они не раз¬делены так же полно. Но внезапно их объединяла смена тожде¬ственного освещения.
Двор и переулок заливало желтым, как сера, светом, при¬знаком кончающегося дождя. Но он возобновлялся, весь в мерцающих струях, точно натянутых на раму ткацкого стана. Желтое освещенье сменялось черным, если такое выражение до-пустимо, черное — красным. В закате загорался притвор Спаса в Песках и черепные впадины его звонниц. Заглохший самовар приходилось раздувать. Это почти никогда не удавалось. Его разводили снова.
Подкрадывались сумерки. Оля закрывала книгу. Чай сади¬лись пить в надвинувшейся темноте. Только руки, сахарница и что-нибудь из закусок озарялись на минуту красноватым вздо¬хом угольков, падавших в решетку самоварного поддувала. Вдруг занавески или страницы книги приходили в трепещущее дви¬жение, легкомысленное и тревожное, как мелькание ночной бабочки. Отблеск уличного фонаря заскакивал на вздрагиваю¬щую оконницу, или на глазной белок Терентьева, или на голую кафлю голландки. И тогда неловкое волнение, давно охваты¬вавшее Олю, становилось очевидным.
— Опять гроза от Дорогомилова, — говорила Оля и поднима¬лась, чтобы затворить окна надворного ряда, а когда возвраща¬лась на место, мысли ее получали неожиданное направление.
Ей вспоминалась работница, не пожалевшая для нее плат¬ка и тулупа, и все относящееся к этой неведомой женщине начинало необычайно ее занимать. Но что-то не нравилось Те-рентьеву в ее расспросах. «Вдова, трое детей, мал мала меньше, золотое сердце», — почти отмалчивался он, и Оля не знала, чем ей огорчаться: тем ли, что она может причинить огорченье незнакомой женщине, ничего, кроме добра, Оле не сделавшей, или тем, что никакого огорчения она ей причинить не может, такая у той власть и сила.
Но это было летом, а друзьями они стали раньше, и раннею еще весной предложил он ей как-то навестить своих. Она стала перелистывать расписание, думая, что он приглашает к стари¬кам в Люберцы. Но свои оказались инструментальной) Казан¬ских железнодорожных мастерских.
На станках рядами притирали какие-то части, и так как гул валов все равно заглушил бы голоса, то Терентьеву только зна¬ками выразили свою радость и неопределенно кивнули Оле. Кто помахал рукой, ладонью разгоняя круглую рукоятку тисков, кто, нагнувшись к соседу, мотнул на вошедших головой и, что-то крича ему в самое ухо и смеясь, почесал бритую морщинистую щеку и стал рыться с выбором в груде железной мелочи, чтобы сменить резец в гнезде или переменить деталь в патроне. С ле¬нивой телесностью, как волос в парикмахерской, на пол падало жирное серебро стальной стружки. Как иные званья объединя¬ет язык и платье, все движенья, вплоть до сверканья зубов и улыбки, подчинялись ходу незримого двигателя, раздувавшего тёщины языки вытянувшихся трансмиссий. Мимо обширного застекления с полопавшимися стеклами, сотрясая полы и сво¬ды, пробегали поезда и паровозы. Но свистков не было слышно, лишь видно было, как отрывались от клапанов петушки белого пара и отлетали в пустое послеобеденное небо.
Все же несколько человек терентьевских приятелей вышли в разных местах из рядов. Одни, отлучаясь на короткое время, перевели станки на холостой ход. Другие, имея в виду постоять и поговорить, сняли их с привода.
Части при вращении сплошь казавшиеся круглыми, по его прекращении лишались симметрии. Воображаемые валы и оси, приходя с замедленного бега в состояние покоя, оказывались четырехгранными брусами неправильной формы, с вынутыми шейками и непарными шипами. То же самое делалось с товари¬щами Терентьева по мере их приближения. Общетипическое отступало перед силою разностей и несходств.
С видом его ровесников, хотя некоторые были вдвое стар¬ше, они окружили стол у входа с какими-то наглухо приделанны¬ми к доске лекалами и винкелями, на который он сел и, помогши Оле вспрыгнуть, усадил ее рядом.
— Никак престол на парфюмерной, что в прогулочке? — спросили его, здороваясь.
— Н-да, святомученика Дюшателя, — понимающе усмех¬нулся он и прибавил: — нет. Сами по себе шабашуем, — и реко¬мендующим округленьем показал на Олю, знакомя.
Все стали здороваться за руку, и, как всегда, рук оказалось больше, чем кажется сразу в толпе. Некоторые знали ее по митингам в Консерватории. Это ей польстило. Посыпались новости. Кто-то сказал:
— Помнишь Назарова?
— Ну как же.
— Попадется — остерегайся. Провокатор.
— Будьте покойны.
— Где ж он теперь?
— А мы что — каменные? В февральскую стачку четверых уволили по нашему требованию. Ну, то же и он.
— Видите, как вас ублажают. На задних лапках ходят. А вы не верили.
— Это кто же не верил?
— Да я первый.
— Вот так клюква!
— А ты что думаешь? Бывало, подымаешь вас на шарап, сулишь вам золотые горы, а самого раздумки берут. Быть-то оно, думаешь, будет, да только за тем морем, что хвалилась синица зажечь. А она его, стерва, возьми и зажги. Зажгла. Показали мы им прибавочную стоимость.
Ему стали рассказывать о сокращении рабочего дня, повы¬шении заработной платы и других улучшениях, достигнутых без него в февральскую стачку.
В разговор давно старался вмешаться темный, как проку¬ренный мундштук, модельщик с пучками волос в ушах и нозд¬рях, морщивший лоб с такой натугой, точно весь его надо было упрятать под черные очки. Ввиду неисполнимости намеренья верхняя часть лица выходила у него разочарованно-сердитой, а нижняя, в свисающих усах, удовлетворенно улыбалась. Нако¬нец к нему прислушались.
— Это что! — рванул он и, как клещами гвозди, стал тащить хрипотою погнутые слова со дна самой, казалось, селезенки. —
По свистку в главной конторе курсы Французской революции. Ей-богу, правда, расшиби меня гром. Лектор каждую середу, по казенному найму.
— Правда, правда, — подтвердили остальные.
— А также Соединенные Штаты, — добавил кто-то для точ¬ности.
— Это для желающих, — одернули выскочку, чтобы не пор¬тил цельности впечатленья.
Слово вернулось к модельщику.
— Пуговкин в ночной смене, — пожалел он. А то б ты послу¬шал, как он солдат перевозил.
— Это какой же Пуговкин?
— Да знаешь ты его. Такой сознательный. Песочная пара.
— Не знаю. При мне не было.
— Выдумывай! Двадцать раз вместе видали. Выговор такой польский: ах, быуа не быуа, песочная пара. Такой аккурат¬ненький.
— Не помню.
— Сижу в бюре, и часы от Буре…
— А, Козодой, что ли?
— Во-во.
— Так бы ты прямо и сказал.
— В феврале дорога нас поддерживала. Он от мастерских прошел в комитет. Пуговкин. Да, да, Пуговкин — ты не мешай. Приходит на линию военный эшелон, возвращающийся с Даль¬него Востока. С направленьем на брестскую ветку. Но, как ска¬зано, состав ни тпру ни ну. Забастовка. В один прекрасный день отворяется дверь в комитет и входит сам начальник тракции фон Дебервиц-Свистелкин. Мать честная, те так и ахнули! Ты, ко¬нечно, имеешь понятье про эту селедочную потроху, какой это фурор и язва здешних мест. И, можете себе представить, прямо к Пуговкину; просит, чтобы он позволил передать эшелон на ветку. «Господа члены стачечного комитета, говорит, прошу, го¬ворит, вашего разрешения передать эшелон на ветку». И чуть не плачет. А в комитете виднейшие теоретики сидели. Вот и де¬лают виднейшие теоретики Пуговкину указания бровями и гла¬зами. «Ступайте, говорят, товарищ Пуговкин, на паровоз, как бы с машинистом не получилось недоразуменья». А эти брови и глаза он так понял, что сам, дескать, не промах, срывай, как говорится, цветы, пока горячо, и, как сказать, лови момент. То есть чтоб он их разагитировал. И действительно, что он и сделал.
Терентьев сидел, опустив голову и свесив между колен сло¬женные руки. Не все в этих рассказах нравилось ему. «Что ма¬лые дети, — думал он. — Напроказили и радуются. А что даль¬ше, об том никто и не думает».
— Ну а ты как? — спросили его.
Вместо ответа он выпрямился и, закинув руки за голову, потянулся.
Он сказал, что как это все ни распрекрасно, но далеко еще не все. Надо вперед смотреть. Даже когда и форма правления полетит в тартарары, это будет с полдела, пока мы сами не пе¬ременимся. Самим надо по-другому жить, повторил он, ничего не объяснив. Вот они кое-чего добились, а о том не подумали, что на то и перемены, чтобы их обживать по-новому. И опять все осталось в неясности.
Тут была какая-то важная для него идея. Ближе определить ее он не мог и про себя