решил, что надо будет насчет этого спра¬виться в местах распорядительной мысли, где это должны знать лучше. Таких мест тогда было два: окружной и городской коми¬теты. В окружном он никого не знал, а в городском у него были знакомые. Как бы то ни было, в мастерских о таких вещах и не задумывались, и, следовательно, как ни смутны были его соб¬ственные догадки, во вразумители сюда он еще годился. И тогда он вспомнил, зачем, собственно, пришел сюда. Он сказал, что собирается вернуться в мастерские. Время стало легче, прятаться больше нечего. На днях он потребует расчета у Дюшателя и по¬пробует устроиться у них. Есть у него, кроме того, одна вещич¬ка, которую надо будет у них выточить и потом испытать.
— Пойдемте, Левицкая, — сказал он, спрыгнув со стола, и стал прощаться с товарищами, а когда вышел с нею за двери, предложил: — Хочешь в Сокольники?
5. НОЧЬ В ДЕКАБРЕ
Осенью в гимназии, где я учился, произошли беспорядки. В младших классах они выразились в глупейших безобразиях, в старших сомкнулись со студенческим движением, полным смысла и мужества. Мы забастовали.
Я жил в семье либеральной, а то как бы очутился я в ней, безымянный отпрыск осужденных политических. Не ругать правительство считалось у нас дурным тоном. Да и как было его не осуждать.
Из многочисленной громековской родни были взяты на Дальний Восток кто военным врачом, кто инженером запаса. Но и без того о войне нельзя было забыть ни на минуту. В отли¬чье от предшественников, царствование любило шум. Оно не только обманывало народ, но всеми видами слова ежедневно ему об этом обмане напоминало.
Нас били — оно выдавало это за победы. Мы шли на по¬стыднейшую капитуляцию — оно и этот позор ухитрялось обер¬нуть в какой-то трофей. Обнародовался манифест о свободах, которыми пользуется все образованное человечество, — но ка¬ким-то образом обстоятельство это ничего в наших порядках не изменяло.
Александр Александрович швырял газету на стол и в раз¬дражении шагал по комнате. Потом надевал медвежью шубу и, зайдя к Анне Губертовне, отводил у ней душу, после чего, нахлобучив шапку и сунув ноги в глубокие ботики, летел на извозчичьих санках к какому-нибудь из университетских това¬рищей и жертвовал на организации.
В октябре после университетской осады нас посетила по¬лиция. Сразу подумали, что разыскивают Ольгу Васильевну. Тогда Александру Александровичу было бы несдобровать. Но произошло недоразумение. Требовался некто Фалетеров, кото¬рого никто у нас не знал. Помощник пристава преобразился, установив ошибку, и изогнулся надвое, устремившись к выходу, точно дверная притолка опустилась и ему предстояло лезть от нас как из погреба. «Ничего, помилуйте, пустяки», — говорил Александр Александрович, а он все рассыпался в извинениях, прикладывал руку к козырьку и, изящно оступаясь, стучал ко¬жаными калошами с медными подшпорниками.
После этого Ольга Васильевна перестала бывать у нас. Но этот визит имел еще другие последствия.
В сени к нам пришел с повинною пьяный обойщик Мух-рыгин и покаялся в совершенном на нас ложном обносе.
Если бы о деле надо было догадываться по собственным показаниям обойщика, толку добились бы не скоро. Но оно было наполовину известно. Появлению Мухрыгина предше¬ствовали пересуды нашего дворника с соседскими, перешепты-ванья Глафиры Никитичны с Анной Губертовной.
Мухрыгин сложил об Александре Александровиче кудря¬вую сказку, будто тот по подписному листу набирает охотников в жидовскую веру, сам подписался первым и даже его подбивал. Это была его основная мысль. Он ее на разные лады варьиро¬вал.
С ним на правах кума был соседский дворник. Сопро¬вождение провинившихся было второй его природой. Забывая о кумовстве, он ни в чем обойщику не давал потачки. Усы в сосульках придавали ему вид блюстительный и свирепый.
Почему-то все мы оказались при этом в сборе. Анна Губер-товна с утра просила мужа обойтись с обойщиком гуманно, дабы не сталкивать его с доброго пути, на который он вступил. Алек¬сандр Александрович с трудом себя пересиливал.
— Отчего огня не зажигают? Лампу заправили? — спраши¬вал он. — Тогда пора зажигать. Да и что его слушать? Гнать в шею, и кончено. Я тебя, милочка, не понимаю.
Но Анна Губертовна делала ему знаки глазами. Александр Александрович пожимал плечами и, засунув руки в карманы, зевал и переминался с ноги на ногу. В сенях было холодно. Он скучал и зябнул.
Мухрыгин не сразу овладел речью. Он долго плакал, не¬утешно болтая поникшей головой. Несвязные восклицания ду¬шили его. Им в подкрепленье собирал он пальцы в триперстие и, задерживая руку на подъеме, медленно осенял себя широ¬ким крестом. Потом, распустив щепоть, вытягивал руку вперед и плавательными движениями разгребал перед собою воздух в поисках слова. Он не раз рухнул бы лицом наземь, если бы пле¬чо не ныло у него в плоской клешне Дворниковой рукавицы. Это раздражало его.
— Да что ты, шут гороховый, меня держишь? — возмущал¬ся он. — Кто ты есть такой, воротная петля, так меня держать? Я у их квартирующий в обоюдном согласье, а твое дело скребок да метла. Дозвольте, барин дорогой, слово сказать. Вы не то глядите, что я, как говорится, пьян, а глядите, об чем я плачу и убиваюсь. Слова нет, может, я действительно не в своем виде, ну я весь перед вами как на ладони, ваша воля казнить, ваша миловать, и притом не в буйном хмелю. Матушка барыня Анна
Кувертовна, детки дорогие, надоть глядеть, откедова у человека слезы, верно я говорю? Какой, может, о душе, а какой об за-кащицком кредите, это надоть понимать. Теперь, к примеру, может, которому вашему знакомому гарнитур перетянуть или, скажем, новый лак и чтобы человек знающий и, главная вещь, с рекомендацией. Так ведь у вас в настоящее время на мою фа¬милию и язык не повернется, видите, какой грех. И как такое попритчилось, ума не приложу. Люди ведь, не кто-нибудь, коренные домовладельцы, своя косточка, а вот поди ж ты, на таких людей да вдруг такую канифоль.
— Что ж ты там все-таки сказал? — хмурясь, перебивал Александр Александрович.
— И не говорите, грех поминать. Тут и ночи курляндские, и пятьдесят два разбойника, и под Кремль подкоп.
— Как это пятьдесят два? Не много ли сразу?
— А ето карты-с, ежели вы насчет разбойников. Обнако-венный ночной картеж.
— Ну и враль же ты, сукин сын! Карты он у нас видал, как это тебе, Анна, нравится? Ну да черт с тобой. Кремлю повери¬ли, вот ты мне что скажи?
— А кто ж, ваша милость, такой околесной станет верить? Из Сущева, сами знаете, крюк немалый. Диви б какой антирес, а то какой вам расчет копать?
— Так какого ж черта ты все это молол? — Терпенье Алек¬сандра Александровича истощалось. — Вот что, — сказал он. — За тебя барыня просила. А то б ты мне за клевету ответил. На этот раз ступай. Но вперед смотри. Таких квартирантов мне не надо.
В тот же день проводили мы вечер у Тониных двоюродных сестер. Все взрослые были в отлучке. Мы играли во мнения. Когда пришла моя очередь выйти из круга, меня вывели через две комнаты в третью дожидаться обратного вызова.
Это была гостиная. В ней горела одна стенная лампа в круг¬лом абажуре. Тусклое сиянье кое-как добиралось до первого блестящего предмета, которому можно было бы сдать это труд¬ное ночное дежурство. Ближайшим был ящик аквариума. Лис¬тья водорослей перехватывали луч-другой сквозь стекло и воду.
Мне не игралось. Я из этих глупостей вырос. Меня не за¬нимало, что наврут обо мне братья Лунцы или сестры Ярыго, но, подумав о Тоне, я вдруг почувствовал, что огорчусь, если и в шутку она отзовется обо мне обидно. Этой чувствительности я раньше за собой не знал. «Да еще и этот Мухрыгин…» — ни к селу ни к городу подумал я.
Сцена во всех нас оставила неловкий осадок. Я смутно чув¬ствовал, что надо что-то поправить не в обойной под нами, а во всем свете, но что именно и каким способом, не пытался и ду¬мать, такая томительная неразрешимость исходила от вопроса. Что ж это они? — удивился я. Неужто не готовы? Ну и наслушаюсь!
По переулку со жмущим капустным скрипом прошел пе¬шеход. Видно, сильно подморозило. В два яруса сразу, по земле и небу, пронеслась карета. С занавеси на занавесь поплыли без¬ногие блики. Рыбки в аквариуме вспомнили, что они живые, и, какая зеркальцем, какая медной денежкой, обошли грот с фонтан¬чиком, распылив несколько капель огня этой части гостиной.
В комнату влетела младшая из сестер, хохотушка Нонна.
— Он подслушивает! — крикнула она в глубь темной анфи¬лады. — Надо переиграть. — И с хохотом убежала, затворив за собой дверь и задернув портьеру.
На рояль падал свет уличного фонаря, горевшего через дорогу. Он стоял у садового забора. Над рожком свешивалось несколько сучьев. Они бросали на окно, покрытое зернистой мутью мороза, серые тени в бревно толщиной.
Вдруг низ дома огласился шагами и звуками. «Неужели сами? — подумал я. — Здорово ж тогда мы засиделись у дочек!» Но это была бабушка девочек, старуха Харлушкина.
Только она появилась, как пустой дом населился по всем направлениям голосами и изъявлениями задушевности. Мед¬ленно следуя через их ряды и делясь с ними какою-то очеред¬ною радостью, она вплыла в гостиную с туго замотанной в шаль головой. От нее пахло миндальным мылом. Она как-то вкусно отдувалась. Я сразу понял, что она из бани.
— С легким паром, Нимфодора Пеоновна, — сказал я ей, подходя к ручке из своего прикрытия, и густо покраснел, так это глупо получилось.
— Ну тебя совсем, как напугал! — сказала она, тряхнув пух¬лою ладошкой в перчатке, и продолжала: — А я правда из маска¬рада. Ну, спасибо. Это что, что с легким, ты скажи — с послед¬ним. Во всем мне счастье, на все легкая рука. Еду, ничего не знаю, приезжаю — и что же? Завтра не топят, понедельник — трудный день, а во вторник станут бани, забастовка. Я послед¬ний пар захватила, честное слово! Что же ты стала как пень, неси в спальню, — сказала она молодой горничной с такою же заку-танной в платок головою, которая вошла в гостиную с саквоя¬жем в одной руке и пустым тазом с мочалкою под другой. — Что на свете творится, баррикады, как в Париже, ты подумай! А я с мыльным подарком и на санях прокатилась. Эх, сбавить бы мне десяток-полтора, я двух не требую, — я б вам показала. Все мать твою вспоминаю, покойницу. Немного не дожила, пора¬довалась бы бедняжка. Правда восторжествовала, ты вникни. Это, брат, знаешь ли, не шутка. А вы у вертихвосток наших? Ну ладно.