ошибки. Директором Учи¬лища был князь Львов, а не отец.
Записанную Родионовым ночь я прекрасно помню. Посре¬ди нее я проснулся от сладкой, щемящей муки, в такой мере ранее не испытанной. Я закричал и заплакал от тоски и страха. Но музыка заглушала мои слезы, и только когда разбудившую меня часть трио доиграли до конца, меня услышали. Занавеска, за которой я лежал и которая разделяла комнату надвое, раз¬двинулась. Показалась мать, склонилась надо мной и быстро меня успокоила. Наверное, меня вынесли к гостям, или, может быть, сквозь раму открытой двери я увидел гостиную. Она пол¬на была табачного дыма. Мигали ресницами свечи, точно он ел им глаза. Они ярко освещали красное лакированное дерево скрипки и виолончели. Чернел рояль. Чернели сюртуки муж¬чин. Дамы до плеч высовывались из платьев, как именинные цветы из цветочных корзин. С кольцами дыма сливались седи¬ны двух или трех стариков. Одного я потом хорошо знал и часто видел. Это был художник H. Н. Ге. Образ другого, как у боль¬шинства, прошел через всю мою жизнь, в особенности потому, что отец иллюстрировал его, ездил к нему, почитал его и что его духом проникнут был весь наш дом. Это был Лев Николаевич.
Отчего же я плакал так и так памятно мне мое страдание? К звуку фортепиано в доме я привык, на нем артистически игра¬ла моя мать. Голос рояля казался мне неотъемлемой принадлеж¬ностью самой музыки. Тембры струнных, особенно в камерном соединении, были мне непривычны и встревожили, как дей¬ствительные, в форточку снаружи донесшиеся зовы на помощь и вести о несчастьи.
То была, кажется, зима двух кончин — смерти Антона Рубинштейна и Чайковского. Вероятно, играли знаменитое трио последнего.
Эта ночь межевою вехой пролегла между беспамятностью младенчества и моим дальнейшим детством. С нее пришла в действие моя память и заработало сознание, отныне без боль¬ших перерывов и провалов, как у взрослого.
6
Весной в залах Училища открывались выставки передвижников. Выставку привозили зимой из Петербурга. Картины в ящиках ставили в сараи, которые линиею тянулись за нашим домом,
против наших окон. Перед Пасхой ящики выносили во двор и распаковывали под открытым небом перед дверьми сараев. Слу¬жащие Училища вскрывали ящики, отвинчивали картины в тя¬желых рамах от ящичных низов и крышек и по двое на руках проносили через двор на выставку. Примостясь на подоконни¬ках, мы жадно за ними следили. Так прошли перед нашими гла¬зами знаменитейшие полотна Репина, Мясоедова, Маковского, Сурикова и Поленова, добрая половина картинных запасов нынешних галерей и государственных хранений.
Близкие отцу художники и он сам выставлялись у передвиж¬ников только вначале и недолго. Скоро Серов, Левитан, Коро¬вин, Врубель, Иванов, отец и другие составили более молодое объединение «Союз русских художников».
В конце девяностых годов в Москву приехал всю жизнь про¬ведший в Италии скульптор Павел Трубецкой. Ему предостави¬ли новую мастерскую с верхним светом, пристроив ее снаружи к стене нашего дома и захватив пристройкою окно нашей кух-ни. Прежде окно смотрело во двор, а теперь стало выходить в скульптурную мастерскую Трубецкого. Из кухни мы наблюдали его лепку и работу его формовщика Робекки, а также его моде¬ли, от позировавших ему маленьких детей и балерин до парных карет и казаков верхами, свободно въезжавших в широкие две¬ри высокой мастерской.
Из той же кухни производилась отправка в Петербург за¬мечательных отцовских иллюстраций к толстовскому «Воскре¬сению». Роман по мере окончательной отделки глава за главой печатался в журнале «Нива», у петербургского издателя Марк¬са. Работа была лихорадочная. Я помню отцову спешку. Номера журнала выходили регулярно, без опоздания. Надо было поспеть к сроку каждого.
Толстой задерживал корректуры и в них все переделывал. Возникала опасность, что рисунки к начальному тексту разой¬дутся с его последующими изменениями. Но отец делал зари¬совки там же, откуда писатель черпал свои наблюдения, — в суде, пересыльной тюрьме, в деревне, на железной дороге. От опасности отступлений спасал запас живых подробностей, общ¬ность реалистического смысла.
Рисунки ввиду спешности отправляли с оказией. К делу привлечена была кондукторская бригада курьерских поездов
Николаевской железной дороги. Детское воображение поражал вид кондуктора в форменной железнодорожной шинели, сто¬явшего в ожидании на пороге кухни, как на перроне у вагонной дверцы отправляемого поезда.
На плите варился столярный клей. Рисунки второпях протирали, сушили фиксативом, наклеивали на картон, заво¬рачивали, завязывали. Готовые пакеты запечатывали сургучом и сдавали кондуктору.
СКРЯБИН 1
Два первые десятилетия моей жизни сильно отличаются одно от другого. В девяностых годах Москва еще сохраняла свой ста¬рый облик живописного до сказочности захолустья с легендар¬ными чертами третьего Рима или былинного стольного града и всем великолепием своих знаменитых сорока сороков. Были в силе старые обычаи. Осенью в Юшковом переулке, куда выхо¬дил двор Училища, во дворе церкви Флора и Лавра, считавшихся покровителями коневодства, производилось освящение лоша¬дей, и ими, вместе с приводившими их на освящение кучерами и конюхами, наводнялся весь переулок до ворот Училища, как в конную ярмарку.
С наступлением нового века на моей детской памяти ма¬новением волшебного жезла все преобразилось. Москву охва¬тило деловое неистовство первых мировых столиц. Бурно стали строить высокие доходные дома на предпринимательских на-чалах быстрой прибыли. На всех улицах к небу поднялись неза¬метно выросшие кирпичные гиганты. Вместе с ними, обгоняя Петербург, Москва дала начало новому русскому искусству — искусству большого города, молодому, современному, свежему.
2
Горячка девятисотых годов отразилась и на Училище. Казенных ассигнований не хватало на его содержание. Поручили дельцам изыскание денежных средств для пополнения бюджета. Реше¬но было возводить на земле Училища многоэтажные жилые кор¬пуса для сдачи квартир внаем, а посередине владения, на месте прежнего сада, выстроить стеклянные выставочные помещения для сдачи в аренду. В конце девяностых годов стали сносить дво¬ровые флигеля и сараи. На месте выкорчеванного сада вырыли глубокие котлованы. Котлованы наполнялись водою. В них, как в прудах, плавали утонувшие крысы, с земли в них прыгали и ныряли лягушки. Наш флигель тоже предназначен был на слом.
Зимой нам оборудовали новую квартиру из двух или трех классных комнат и аудиторий в главном здании. Мы в нее пе¬ребрались в 1901 году. Так как квартиру перекраивали из поме¬щений, из которых одно было круглое, а другое еще более при-хотливой формы, то в новом жилище, в котором мы прожили десять лет, были чулан и ванна с площадью в виде полумесяца, овальная кухня и столовая со входящим в нее полукруглым вы¬емом. За дверью всегда слышался заглушённый гул училищных мастерских и коридоров, а из крайней, пограничной комнаты можно было слушать лекции по устройству отопления профес¬сора Чаплина в архитектурном классе.
Предшествующие годы, еще на старой квартире, со мной занимались дошкольным обучением то мать, то какой-нибудь приглашенный частный преподаватель. Одно время меня гото¬вили в Петропавловскую гимназию, и я проходил все предметы начальной программы по-немецки.
Из этих наставников, которых я вспоминаю с благодарно¬стью, назову первую свою учительницу Екатерину Ивановну Бо¬ратынскую, детскую писательницу и переводчицу литературы для юношества с английского. Она обучала меня грамоте, на-чаткам арифметики и французскому с самых азов, с того, как сидеть на стуле и держать ручку с пером в руке. Меня водили к ней на урок в занимаемый ею номер меблированных комнат. В номере было темно. Он снизу доверху был набит книгами. В нем пахло чистотой, строгостью, кипяченым молоком и жже¬ным кофе. За окном, покрытым кружевною вязаной занавеской, шел, напоминая петли вязанья, грязноватый, серо-кремовый снег. Он отвлекал меня, и я отвечал Екатерине Ивановне, разго¬варивавшей со мной по-французски, невпопад. По окончании Урока Екатерина Ивановна вытирала перо изнанкой кофты и, дождавшись, когда за мной зайдут, отпускала меня.
В 1901 году я поступил во второй класс Московской пятой гимназии, оставшейся классической после реформы Банков¬ского и сверх введенного в курс естествознания и других новых предметов сохранившей в программе древнегреческий.
3
Весной 1903 года отец снял дачу в Оболенском, близ Малояро¬славца, по Брянской, ныне — Киевской, железной дороге. Дач¬ным соседом нашим оказался Скрябин. Мы и Скрябины тогда еще не были знакомы домами.
Дачи стояли на бугре вдоль лесной опушки, в отдалении друг от друга. На дачу приехали, как водится, рано утром. Солнце дробилось в лесной листве, низко свешивавшейся над домом. Расшивали и пороли рогожные тюки. Из них тащили спальные принадлежности, запасы провизии, вынимали сковороды, вед¬ра. Я убежал в лес.
Боже и Господи сил, чем он в то утро был полон! Его по всем направлениям пронизывало солнце, лесная движущая¬ся тень то так, то сяк все время поправляла на нем шапку, на его подымающихся и опускающихся ветвях птицы заливались тем всегда неожиданным чириканьем, к которому никогда нель¬зя привыкнуть, которое поначалу порывисто громко, а потом постепенно затихает и которое горячей и частой своей настой¬чивостью похоже на деревья вдаль уходящей чащи. И совершен¬но так же, как чередовались в лесу свет и тень и перелетали с ветки на ветку и пели птицы, носились и раскатывались по нему куски и отрывки Третьей симфонии или Божественной поэмы, которую в фортепианном выражении сочиняли на соседней даче.
Боже, что это была за музыка! Симфония беспрерывно ру¬шилась и обваливалась, как город под артиллерийским огнем, и вся строилась и росла из обломков и разрушений. Ее всю пе¬реполняло содержание, до безумия разработанное и новое, как нов был жизнью и свежестью дышавший лес, одетый в то утро, не правда ли, весенней листвой 1903-го, а не 1803-го года. И как не было в этом лесу ни одного листика из гофрированной бума¬ги или крашеной жести, так не было в симфонии ничего ложно глубокого, риторически почтенного, «как у Бетховена», «как у Глинки», «как у Ивана Ивановича», «как у княгини Марьи Алексевны», но трагическая сила сочиняемого торжественно по¬казывала язык всему одряхлело признанному и величественно тупому и была смела до сумасшествия, до мальчишества, ша¬ловливо стихийная и свободная, как падший ангел.
Предполагалось, что сочинявший такую музыку человек по¬нимает, кто он такой, и после работы бывает просветленно ясен и отдохновенно спокоен, как Бог, вденьседьмый почивший от дел своих. Таким он и оказался.
Он часто гулял с отцом по Варшавскому шоссе, проре¬завшему местность. Иногда я сопровождал их. Скрябин любил, разбежавшись, продолжать бег как бы силою инерции впри¬прыжку, как скользит по воде пущенный рикошетом камень, точно немногого недоставало, и он отделился бы от земли и поплыл бы по воздуху. Он вообще воспитывал в себе разные виды одухотворенной легкости и неотягощенного движения на грани полета. К явлениям этого рода надо отнести его чарую¬щее изящество, светскость, с какой он избегал в обществе серь¬езности и старался казаться пустым и поверхностным. Тем по¬разительнее были его парадоксы на прогулках в Оболенском.
Он спорил с отцом о жизни, об искусстве, о добре и зле, нападал на Толстого,