Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе

неизмеримо превзошла мои опасения.

3

В начале этого вступительного очерка, на страницах, относя¬щихся к детству, я давал реальные картины и сцены и описывал живые происшествия, а с середины перешел к обобщениям и стал ограничивать изложение беглыми характеристиками. Это пришлось сделать в интересах сжатости.

Если бы я стал рассказывать случай за случаем и положе¬ние за положением историю объединявших меня с Цветаевой стремлений и интересов, я далеко вышел бы из поставленных себе границ. Я должен был бы посвятить этому целую книгу, так много пережито было тогда совместного, менявшегося, радост¬ного и трагического, всегда неожиданного и всегда, от раза к разу, обоюдно расширявшего кругозор.

Но и здесь, и в оставшихся главах я воздержусь отличного и частного и ограничусь существенным и общим.

Цветаева была женщиной с деятельной мужскою душой, решительной, воинствующей, неукротимой. В жизни и творче¬стве она стремительно, жадно и почти хищно рвалась к оконча¬тельности и определенности, в преследовании которых ушла далеко и опередила всех.

Кроме немногого известного, она написала большое коли¬чество неизвестных у нас вещей, огромные бурные произведе¬ния, одни в стиле русских народных сказок, другие на мотивы общеизвестных исторических преданий и мифов.

Их опубликование будет большим торжеством и открыти¬ем для родной поэзии и сразу, в один прием, обогатит ее этим запоздалым и единовременным даром.

Я думаю, самый большой пересмотр и самое большое при¬знание ожидают Цветаеву.

Мы были друзьями. У меня хранилось около ста писем от нее в ответ на мои. Несмотря на место, которое, как я раньше сказал, занимали в моей жизни потери и пропажи, нельзя было вообразить, каким бы образом могли когда-нибудь пропасть эти бережно хранимые драгоценные письма. Их погубила излиш¬няя тщательность их хранения.

В годы войны и моих наездов к семье в эвакуацию одна со¬трудница Музея имени Скрябина, большая почитательница Цветаевой и большой мой друг, предложила мне взять на сохра¬нение эти письма вместе с письмами моих родителей и несколь¬кими письмами Горького и Роллана. Все перечисленное она положила в сейф музея, а с письмами Цветаевой не расстава¬лась, не выпуская их из рук и не доверяя прочности стенок не¬сгораемого шкафа.

Она жила круглый год за городом и каждый вечер возила эти письма в ручном чемоданчике к себе на ночлег и привози¬ла по утрам в город на службу. Однажды зимой она в крайнем утомлении возвращалась к себе домой, на дачу. На полдороге от станции она в лесу спохватилась, что оставила чемоданчик с письмами в вагоне электрички. Так уехали и пропали письма Цветаевой.

4

На протяжении десятилетий, протекших с напечатания «Охран¬ной грамоты», я много раз думал, что если бы пришлось пере¬издать ее, я приписал бы к ней главу о Кавказе и двух грузин¬ских поэтах. Время шло, и надобности в других дополнениях не представлялось. Единственным пробелом оставалась эта недо¬стающая глава. Сейчас я напишу ее.

Около 1930 года зимой в Москве посетил меня вместе со своею женою поэт ПаолоЯшвили, блестящий светский человек, образованный, занимательный собеседник, европеец, красавец.

Вскоре в двух семьях, моей и другой дружественной, произо¬шли перевороты, осложнения и перемены, душевно тяжелые для участников. Некоторое время мне и моей спутнице, впослед¬ствии ставшей моей второй женою, негде было приклонить го¬лову. Яшвили предложил нам пристанище у себя в Тифлисе.

Тогда Кавказ, Грузия, отдельные ее люди, ее народная жизнь явились для меня совершенным откровением. Все было ново, все удивляло. В глубине всех уличных пролетов Тифлиса нави¬савшие темные каменные громады. Вынесенная из дворов на улицу жизнь беднейшего населения, более смелая, менее пря¬чущаяся, чем на севере, яркая, откровенная. Полная мистики и мессианизма символика народных преданий, располагающая к жизни воображением и, как в католической Польше, делающая каждого поэтом. Высокая культура передовой части общества, умственная жизнь, в такой степени в те годы уже редкая. Благо¬устроенные уголки Тифлиса, напоминавшие Петербург, гнутые в виде корзин и лир оконные решетки бельэтажей, красивые закоулки. Преследующая по пятам и везде настигающая дробь бубна, отбивающего ритм лезгинки. Козлиное блеяние волын¬ки и каких-то других инструментов. Наступление южного город¬ского вечера, полного звезд и запахов из садов, кондитерских и кофеен.

5

Паоло Яшвили — замечательный поэт послесимволистическо-го времени. Его поэзия строится на точных данных и свидетель¬ствах ощущения. Она сродни новейшей европейской прозе Бе¬лого, Гамсуна и Пруста и, как эта проза, свежа неожиданными и меткими наблюдениями. Это предельно творческая поэзия. Она не загромождена плотно напиханными в нее эффектами. В ней много простору и воздуху. Она движется и дышит.

Первая мировая война застала Яшвили в Париже, студен¬том Сорбонны. Он кружным путем возвращался к себе на ро¬дину. На глухой норвежской станции Яшвили зазевался и не заметил, как ушел его поезд. Молодая норвежская чета, сель-ские хозяева, из глубины края на санях приехавшие на станцию за почтой, видели ротозейство жгучего южанина и его послед¬ствия. Они пожалели Яшвили и, неизвестно как объяснившись с ним, увезли к себе на ферму до следующего поезда, ожидав¬шегося только на другие сутки.

Яшвили чудно рассказывал. Он был прирожденный рас¬сказчик приключений. С ним вечно происходили неожиданно¬сти в духе художественных новелл. Случайности так и льнули к нему, он имел на них дар, легкую руку.

Одаренность сквозила из него. Огнем души светились его глаза, огнем страстей были опалены его губы. Жаром испытан¬ного было обожжено и вычернено его лицо, так что он казался старше своих лет, человеком потрепанным, пожившим.

В день нашего приезда он собрал своих друзей, членов груп¬пы, вожаком которой он состоял. Я не помню, кто пришел тог¬да. Наверное, присутствовал его сосед по дому, перворазрядный и неподдельный лирик, Николай Надирадзе. И были Тициан Табидзе с женой.

6

Как сейчас вижу эту комнату. Да и как бы я ее забыл? Я тогда же, в тот же вечер, не ведая, какие ужасы ее ждут, осторожно, чтобы она не разбилась, опустил ее на дно души вместе со всем тем страшным, что потом в ней и близ нее произошло.

Зачем посланы были мне эти два человека? Как назвать наши отношения? Оба стали составною частью моего личного мира. Я ни одного не предпочитал другому, так они были нераз¬дельны, так дополняли друг друга. Судьба обоих вместе с судь¬бой Цветаевой должна была стать самым большим моим горем.

7

Если Яшвили весь был во внешнем, центробежном проявлении, Тициан Табидзе был устремлен внутрь и каждою своей строкой и каждым шагом звал в глубину своей богатой, полной догадок и предчувствий души.

Главное в его поэзии — чувство неисчерпанности лириче¬ской потенции, стоящее за каждым его стихотворением, пере¬вес не сказанного и того, что он еще скажет, над сказанным. Это присутствие незатронутых душевных запасов создает фон и второй план его стихов и придает им то особое настроение, которым они пронизаны и которое составляет их главную и горькую прелесть. Души в его стихах столько же, сколько ее было в нем самом, души сложной, затаенной, целиком направ¬ленной к добру и способной к ясновидению и самопожертво¬ванию.

Когда я думаю о Яшвили, городские положения приходят в голову, комнаты, споры, общественные выступления, иск¬рометное красноречие Яшвили на ночных многолюдных пи¬рушках.

Мысль о Табидзе наводит на стихию природы, в воображе¬нии встают сельские местности, приволье цветущей равнины, волны моря.

Плывут облака, и в один ряд с ними в отдалении строятся горы. И с ними сливается плотная и приземистая фигура улыбающегося поэта. У него немного подрагивающая походка. Он трясется всем телом, когда смеется. Вот он поднялся, стал боком к столу и постучал ножом о бокал, чтобы произнести речь. От привычки поднимать одно плечо выше другого он кажется немного кособоким.

Стоит дом в Коджорах на углу дорожного поворота. Дорога подымается вдоль его фасада, а потом, обогнув дом, идет мимо его задней стены. Всех идущих и едущих по дороге видно из дома дважды.

Это разгар времени, когда, по остроумному замечанию Белого, торжество материализма упразднило на свете материю. Нечего есть, не во что одеваться. Кругом ничего осязаемого, одни идеи. Если мы не погибаем, это заслуга тифлисских дру¬зей-чудотворцев, которые все время что-то достают и привозят и неизвестно подо что снабжают нас денежными ссудами от из¬дательств.

Мы в сборе, делимся новостями, ужинаем, что-нибудь друг другу читаем. Веянье прохлады, точно пальчиками, быстро пере¬бирает серебристою листвою тополя, белобархатною с изнан¬ки. Воздух переполнен одуряющими ароматами юга. И, как передок любой повозки на шкворне, ночь в высоте медленно поворачивает весь кузов своей звездной колымаги. А по дороге идут и едут арбы и машины, и каждого видно из дома дважды.

Или мы на Военно-Грузинской дороге, или в Боржоме, или в Абастумане. Или после поездок, красот, приключений и воз¬лияний мы кто с чем, а я с подбитым от падения глазом в Баку-рианах, в гостях у Леонидзе, самобытнейшего поэта, больше всех связанного с тайнами языка, на котором он пишет, и потому меньше всех поддающегося переводу.

Ночное пиршество на траве в лесу, красавица хозяйка, две маленьких очаровательных дочки. На другой день неожидан¬ный приход мествире, бродячего народного импровизатора, с волынкой и величание экспромтом всего стола подряд, гостя за гостем, с подобающим каждому текстом и умением ухватиться за любой подвернувшийся повод для тоста, за мой подбитый глаз например.

Или мы на море, в Кобулетах, дожди и штормы, и в одной гостинице с нами Симон Чиковани, будущий мастер яркого живописного образа, тогда еще совсем юный. И над линией всех гор и горизонтов голова идущего рядом со мной улыбающегося поэта, и светлые признаки его непомерного дара, и тень грусти и судьбы на его улыбке и лице. И если я еще раз прощусь с ним теперь на этих страницах, пусть будет это в его лице прощанием со всеми остальными воспоминаниями.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Здесь кончается мой биографический очерк. Продолжать его дальше было бы непомерно трудно. Соблюдая последовательность, дальше пришлось бы говорить о годах, об¬стоятельствах, людях и судьбах, охваченных рамою революции.

О мире ранее неведомых целей и стремлений, задач и под¬вигов, новой сдержанности, новой строгости и новых испыта¬ний, которые ставил этот мир человеческой личности, чести и гордости, трудолюбию и выносливости человека.

Вот он отступил в даль воспоминаний, этот единственный и подобия не имеющий мир, и высится на горизонте, как горы, видимые с поля, или как дымящийся в ночном зареве далекий большой город.

Писать о нем надо так, чтобы замирало сердце и подыма¬лись дыбом волосы.

Писать о нем затверженно и привычно, писать не ошелом¬ляюще, писать бледнее, чем изображали Петербург Гоголь и Достоевский, — не только бессмысленно и бесцельно, писать так — низко и бессовестно.

Мы далеки еще от этого идеала.

Весна 1956, ноябрь 1957

НЕОКОНЧЕННАЯ ПРОЗА

БЫЛ СТРАННЫЙ ГОД

Опасности и болезни, обыкновенно подстерегавшие отдельных людей и, бывало, бережно обходившие соседей, чтобы попасть с черного хода к какому-нибудь определенному лицу,

Скачать:TXTPDF

неизмеримо превзошла мои опасения. 3 В начале этого вступительного очерка, на страницах, относя¬щихся к детству, я давал реальные картины и сцены и описывал живые происшествия, а с середины перешел к