С. Букетова».
Синяя вывеска, — недавно выкрашенная, пахла дешевой шоколадкой в желатиновой обертке с вклеенным ангелом или букетом, той, которой украшают елки в пригородах их благо¬творители (из года в год снимая и пряча в жестяную коробку до следующих вихрастых поколений).
На вывеске С. Букетова по естественной ассоциации выве¬сочных дел мастера — два розовых букета (наследственной ге¬рани в рыжих глиняных вазочках).
Не жил ли С. Букетов в грободоме? И не нарочно ли «чай-ня», имевшая такой же мезонин и шпиц на нем, и высунулась брюхом вперед и отошла на мостовую два лишних шага, чтобы беззастенчивый Эс. Бук. (назовем вкратце) мог всеми восемью подслеповатыми оттуда наблюдать из-за сербаемого и студимого блюдечка (с букетами же) и одурманенного соседством с ним самовара — свой увеличенный «с расчетом на сто персон» са¬мовар-дом и гордо помысливать, макая усы и приглаживая к шее бороду, о том, что — «переулок-то собственно наш, ибо по нем, окромя сапожника Семиона Владимирова, никто не вывесил вывесок и не приглашал к себе, и не потому ли (наконец да!) — и называется он «Прогонный», что по нему не столько раз про¬ходят глупые рогоживотные на пастбища, сколько бегает Миш¬ка, Терентий и прочие половые чайного дома Семиона Букето¬ва» и Сам старший тезка сапожника, Семион Титыч Бук., как крещен был маститый «чаепытыч» добрососедством с неоскор¬бительным дружелюбным лукавством… Елочным благотвори-тельством казалась вывеска, и ей не приходилось жаловаться на неблагодарность.
Посетители захаживали, засиживались и хвалили…
Этим людям, чьи чаянья не кончались, а лишь начинались за чайной вывеской… холились чаянья, о которых в голову не приходило потребляющим густой, на соде китайский кипяток.
Чаянья эти простирались вплоть до вещей политического порядка. Вплоть, например, до мечты о конституции (купече¬ской), где бы благородные роды принуждены были сесть рядом с благородным капиталистом в столь засаленной поддевке, пахнувшим канарейкой и цветочным (геранным) горшком, чьи бороды напоминали запыленные и сбившиеся от частой мойки тюлевые занавески.
Круто деревянными были шаги по этому переулку, когда на утренней и вечерней заре приходили, мыча, животные, пах¬ло временами Ноя.
Никифор припомнил осень прошлого и лето будущего года.
Он вспомнил, как ветер, дувший постоянно вдоль Прогон¬ного, взметал бумажки; бумажки танцевали. После танцевали девушки; на них были цветные косынки: — гурьбой они вошли и вышли со смехом, относящимся к нему, — со смехом, полным молодых восторгов странному, так взволновавшему их посети¬телю и доброго пути ему, — вытанцевали, а не вышли они на крыльцо, и еще ветер долго доносил обрывки звонких голосов, как клочки дорогих писем, разорванных и пущенных по ветру.
Два года, прошлый и будущий, дугой перегибались над настоящим — таким недотрогой,— хохотали и радовали. Алгеб¬раическая формула с двумя неизвестными, веселая шарада — наслаждение для гибкого, свежего, требующего движения ума. Темперамент был окован ненужной миссией. Меловою маской миссии прикрыли и хотели придушить румянец. Маска срыва¬лась, румяня щеки еще сильнее.
Но слепщик шел рядом и примеривал белые, как гипс, слова к душе взбунтовавшегося вдруг спутника.
Он и он: у четырехскулого появиласьтень и раздражала. Иг¬ра случайно находила новые поводы, тема варьировалась. Кин играл.
5-яглава. КОМНАТА
Занавес опять отдернулся, открыв болото и четыре корпуса; один был институтом, остальные — приютом сумасшедших — мате¬риалом института, здесь их изучали. В них искали разгадку — ключ к бытию. Свое падение неизбежное старались знать зара-нее, к этому выработался элементарный вкус. Кин вышел — приго¬род торжествовал: галерка хлопала им сумасшедшими домами.
Никифор и Даниил искали комнату. У них был старый ад¬рес брата, оставшегося в следующей паре: «Морев — Рабочий цеха медников. Екатерининская, 9.1». Они дошли. Хозяева их знали по фотографиям, оставшимся от прежнего жильца. Их напоили чаем с леденцами, сырыми блинчиками из карто¬фельной муки (по рюмке водки) и показали комнату: ту самую, в которой жил Глеб. Алексей Михайлович Морев обещал при¬строить на завод.
— Что, не хотите быть табельщиками?
— Ну, нет, в жестяницкий не рекомендую: будете вот так токовать, как я, весь разговор испортите. Куда-нибудь уладим. Токарями. На Механический не выйдет! Ладно!.. Как Гле¬бушка?..
Да комната была «та самая», то есть в ней были все призна¬ки, идущие из будущего. Угадывали по приметам: когда уселись здесь, казалось, вот и возвратились из долгих странствий.
Горька была чаша этой комнаты, но в этом-то она больше всего и ценилась. Горечи ль не быть? Только скорее бы все шло и делалось. Они томились.
Старшая, Леля, принесла цветок в старой коробке из-под монпасье (здесь называли это «ландрином»). Цветок посажен Глебом: ему уже три года. Он периодически то умирает, то ожи¬вает вновь, сейчас он ожил — да, «с неделю места». Ожил, из¬вольте видеть!..
— Как Глебушка? Где есть сейчас? — спрашивает Алексей. Условлено было не говорить, что Глеб приехал.
— Работает — эсэрничает.
— Та-ак… А вы — позвольте?..
— Мы — большевики…
Посмотрел, порезал ножиками глазных щелей: выдержи¬вают.
— Это спокойнее, хотя и не по времени, я тоже записался в партию, с неделю места. Обмякли народовольцы-то: Исусис-то!.. Опять же фронт…
В двух местах продранные со стены шпалеры открывали прежнее. Два голубых засиженных квадрата дышали плесенью и вместе зноем каникулярного — мухолетописи.
Нужна решимость Сведенборга, чтобы стены означали Ан¬гела, —две рамы — выклеванные глаза, кровати были полюсами, стол бел и холоден, как лед, — безмолвье скатерти сибирской ночью, — окно трещало; не влезал, что ль, гроб?
Кресло — последнею попыткою бессмертия, — печь из железных листов, круглая, окрашенная под цвет легких, — сви¬детель и уничтожитель. В такой комнате должно завести пса, вертящегося со времен Гете, и все это имело бы тысячу других значений. Беднейшая из бедных комнат могла быть лучшим сна¬рядом, чем тот, что выдуман Райтом. [Была насыщена и годи¬лась для преодолений веса.] Времени в ней не было, она была вся в настоящем. Решили поселиться здесь. Им дали зеркало. Привесили. Ушли.
— Могучие неврастеники, — сказал о них Морев.
7-яглава. ПЕРВАЯ НОЧЬ Опять они на Невском.
Вечер — музыкальное приготовление к ночи. Опять темп беше-нейших встреч в ином, не сжитом с ними мире. Пульс неизвест¬ных жизней пропитывал, как малярия. Сердце стучало в голове и мыслило…
Казалось, что проспект гадал на картах или играл азартный, но расчетливый игрок.
А может быть, просто — старушечий пасьянс.
Белые пряди из-под чепца — туман, все вырывавшийся из-под ночи: она их подбирала, но непослушливые падали.
Очки сползли на кончик носа. На холодный кончик, вы¬нюхавший свои семьдесят лет, теперь имевший только этот смысл: — поддерживать оплывшие очки.
Она откидывалась, выдавая за высокомерие отсутствие живых движений.
Но карты оживали. И карты были черными.
Лишь попадая в полосу особо ярких кафе, фигуры загора¬лись королями и дамами. Чаще всего шли трефы.
Вот фланер — трефовый туз. И дама в шляпе с наколкой — пиковая. Вот пара — трефовой четверкой: вверху отогнуты поля у шляп, внизу закатаны по-английски клёши и боты дамы с от¬воротами.
Вот три фланера под руку — трефовая шестерка: три пары ног и шляп…
Но эти двое: кем были они на молоке туманов? Может быть, их сердца просвечивал и двумя червонными тузами, может быть, горели спины двумя бубновыми? Они приберегались, как по¬следний козырь.
Лечь сверху в гран-пасьянсе Пиковой Дамы: хваленый ее секрет. Опять тасует и сдает проспект: идут лишь пики, трефы, — черный креп мастей. И ночь шарахается и подбирает седые пря¬ди с мокрых улиц, но они волочатся и смешивают карты.
Голова вздремнула, сбился чепчик, и холодный кончик носа приплюскивается к груди червонного туза, наконец, выпавше¬го… Хруст очков…
Вбегает Герман: «Карту!»
— Что я — дурочка? — откидывается старуха.
— Две карты! — беснуется вошедший.
— Вздор!
— Три! — старуха падает.
Герман тревожно выбирает карту. Старуха остается лежать, разметывая волосы тумана вдоль проспекта. Чепчик — ночь или Исакий.
Они остановились на углу, где скрещиваются проспекты и автомобили, купцы и проститутки. Все дороги ведут в Рим: эти дороги привели недостающих; в руках у Германа было три карты.
Нашли ночлег. Какая чернота. Из нижнего плыл чад: топи¬лась кухня. Они попали в синеву его по лестнице.
Казалось, он десятками десятков лет, прижавшись к стен¬кам, шел, шаря, как слепой, вдоль лестниц и страдал одышкой. Это он посизил стены беззрачными белками: стены мучили — сплошные бельма.
Запах слез и пота — тяжелое дыхание свалившегося на пе¬рила пара; запах жареного и вареного мяса: лошадей, собак, коров, кошек и кроликов; запах окисшей крови на ножах—тош¬нило. Поевший чувствовал себя детоубийцей.
Номер, расположенный наискось коридора, был также вызывающий: по форме (округлого угла) и номером 77. Все их готовило к совместной ночи.
В номере один диван и два стола; три кресла.
Сообразив, где ночью лягут, испытали жуть взрослых. Жуть эта создала примету поваров: спишь на столе — зарежут.
Холодок повязал нитями локти и у щиколок. Сидели, заку¬рив, молчали. Обменивались незначащими фразами.
Глеб, узнав, что под квартиру снята его комната, как-то во¬брался в плечи и сидел, полный предчувствий и беспокойства.
Чем была для него его комната? Ничем особенным! В ней он завел раз установленный порядок вещей, по-студенчески теплично жил и занимался при пятилинейной лампе.
Утром бывал только в праздник, и то ненадолго. Утра эти и были окрашены как будто праздником. Поэтому и во всякое утро, когда он вставал, спеша в институт, захватывал с собой немного праздничности снов и одиночества.
Праздничность лекций была другой: обширность мыслей; в конце концов, во всем этом, пожалуй, больше было будней, чем в нескольких захваченных минутах утра из бедной комна¬тенки. Бедность жилья подчеркивала богатство достижений в области знаний, черпаемых здесь. На всем этом лежал привкус студенческого быта, но что-то просачивалось, точно первые лучи в окошко комнаты и точно первый мир, где он вставал с постели, обязанный дать имена природе.
Теперь ему казалось, что это-то и было самым главным: сонное в той комнате. Об этом думал он теперь.
Особенно теперь ему все это показалось нужным; он рев¬новал тех двух к их будущему в комнате, — к недоговоренному им его прошедшему и ежился. Сказать об этом теперь нельзя.
[Его инстинктом, выделившим себе защиту для уединен¬ных мыслей позой, изучалась боль. Она спасала от их вмеша¬тельства.]
Он еще раз проверил: — ревность разыгрывалась, как зуб¬ная боль, — вернулся к общему незначащему разговору, оста¬вив много для себя молчания.
Странно было то, что дядька Николай держался так же: он так же, как и первый, вбирался в плечи и ревниво поглядывал на остальных.
Они, разбившись утром надвое и теперь сойдясь, казались чуждыми одни другим. Было такое впечатление, что с этими, как с теми, в это шестичасовье произошло многое — чего вза¬имно не решались открыть. И, не условившись заранее, боя¬лись, как бы кто-то не оказался неосторожным и не нарушил заключенной тайны.
Бессознательно они копировали друг у друга