Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе

журчащую, проточную оттепель почерневших, оперен¬ных копотью красок, посмотрите на них, а теперь: вот горизонт, нагой и вечный, и вот вертикали зданий, нагие и царственные, и вот вам площадь, горько сжатые чистые углы и вот вам, вон, вон там, мимо лотка с виноградом, мой друг Моцарт, вот теперь он стал перед телегами, постойте… — тут он должен был оста¬новиться, потому что провозили железные балки и бичевали мостовую ленивым, оглушающим гамом; я действительно уви¬дел остановившегося Моцарта, он пропустил колотящиеся те¬леги и стал надрезать дальше прямой, выровненный путь через шныряющих.

—Да, так посмотрите на линии крыш и подъездов, и вы уви¬дите, нет, переживете, и так, что у вас дрогнут колена, разницу первого и второго; лучше сказать, сразу вы увидите, как, исступ¬ленно вырастая и замирая, молятся целые приходы красок и теней линиям, очертаниям и граням, этим светлым и неумоли¬мым богам; героические линии, героические очерки, — вот кого обоготворяют истаивая от фанатического экстаза, — краски. Смотрите, откуда только ни стекаются они, бичуя себя, рыдая и смеясь, и сморкаясь, для того, чтобы залечь в освобожденные линии чистого Бога своего.

—Другмой, я ничего не понимаю, ноя вижу, ты взволнован, я бы не расспрашивал тебя, если бы не хотел узнать о причине того случая на тротуаре.

— Да, да, на тротуаре; Бог это очерк, ограда, Бог это гра¬ница боготворящих, граница молитвы, ах, у нас так тяжело сейчасесть те, которые имеют Бога, архаическое, вечное очертание архаических вечных молитв; когда-то, как краски без формы, метались, может быть, эти молитвы и нашли свой очер¬ченный водоем, свою форму; они чужие, большие и маленькие в одно и то же время, эти люди, у них есть Бог, потому что у них нет молитвы, и у них нет молитвы, потому что у них есть Бог, Бог может быть старым, молитва должна всегда возникать, если молитва не будет мельканием, зайчиком, будет ли Бог очагом ее? Ах, простите, Койнониевич, я сию секунду приду — там зна¬комый, я поздороваюсь и приведу его…

И вот он пошел, как всегда, прямо и не сворачивая на зна¬комого, а тот покупал георгины у мальчишки, а может быть, и не георгины, но теперь ведь осень, он переложил георгины в левую руку и стал трясти кисть Реликвимини, потом охватил его шею и стал целовать его. И георгины, верно, щекотали хо¬лодком шею Реликвимини, а в это время две-три безмолвных пары поднялись со скамеек и ушли под руку; действительно, как грустно; что это он говорит, этот чудак; это какое-то неопи¬фагорейство, — да вот ушли-таки пары, можно присесть, и вот подкашивающийся ветер из разных углов, как белошвейка по¬сле работы, стал выползать желтой березовой поздней листвой, и сползались листья, — листьям предстояла лужа, и улица го¬рода погребла в луже целые города косноязычных огоньков. И вотлистья ползли вокруг лужи и заглядывали, вглядывались, чуть шевелились, обнюхивая землю.

А там, расхаживая с Реликвимини, его знакомый жестику¬лирует георгинами, когда у него, верно, появляются мысли, и нюхает их, зарывается в них, может быть, жует или курит их, как табак, и замедляет походку, когда говорит Реликвимини, наклонив голову набок и отводя правую руку, как дирижер или дискометатель, — вот они ходят там, и ползет сырость тысячей гасильников, и колпачки сырости, подговариваемые листвой, задувают лужи с огнями и отражениями, и вновь благовест катится по осени; вот будто перенесли небо через дорогу и уро¬нили, разбили и выплеснули влажную гулкую гущу; лужи и ка¬навки погружены уже, и — туман; это значит, что Реликвимини зашел в тупик; вот он наверное сказал бы, что блеск это тоже Бог, потому что повторяет и замыкает в форму, а туман это экс¬таз молящихся множеств не нашедших Бога; черт его разберет этого Реликвимини. А вот и он, и знакомый его доканчивает фразу: «…вот оттого-то я и сказал, что это горе наше общее».

Потом он представляется мне, причем неестественно пря¬мо и с какой-то нарочитой проникновенностью смотрит мне в глаза, многозначительно подаваясь вперед…

«Македонский, да, да, Александр Македонский, однофами¬лец того самого, страховое общество от повреждения срубов…» — и, видя, что острота не удалась, он сводит классические брови и порывисто говорит: «Скажите, — потом он, как бы борясь с со¬бой, беззвучно продолжает интонацию этого «скажите», разгля¬дывает георгины в кулаке и пробивает палкою несчастный лис¬тик, потом поднимает палку, берет ее под мышки, передает мне георгины, нагибается, закуривает и повторяет уже с той бритой серьезностью и глубиной, которую создает папироса в зубах, — скажите… вы видели его в такой идиотской позе…» — и он де¬ланно смеется; я чувствую, что надо мной глумятся, и хочу уйти, и, как будто бы угадав мои мысли, Реликвимини говорит:

«Сашка, это нужно объяснить ему», — и потом ко мне… а мы подходили через заплесневелый воздух к скамьям, а скамьи в тумане зияют, как пустые десны, как будто какое-то холодное изумление в притихшей площади, и памятник только готовится петь его, вообще такой вид, как будто мы снимся предметам. И вообще лысый, лысый сквер, и только отдельные лезут безлист¬ные ветви, которыми перебирает холодок. Сели: Македонский, Реликвимини, я; Македонский плоский, заутюженный, и рель¬ефный неестественно близкий Реликвимини, и оба как печать, которой капнули на кипы тумана и оттиснули, — такой густой он.

И вот Реликвимини берет палку у соседа и буравит песок, расставив ноги, склонился и тихо говорит.

[Вотбыли правда и неправдавремя, которое служило им, и если у истины и заблуждения есть свои слезы и радости, то это время плакало и радовалось истиной и ложью; ты ведь знаешь историю и просвещение] и горе и счастье, и то чувство ребенка, когда твоя жизнь плывущая в себе плазма и тот, кого боготво¬ришь — клетка ее, это принадлежность жизни тому с большой буквы, и тогда твоя страдающая переполненная готовность иметь очертания Бога, потому что ты одарен чувством великой границы, одарен Богом, и ведь говорят, что он страдал, и пото¬му он твой, это недостижимые очертания твоей любви.

Это было в детстве, то есть когда факты жизни еще пол¬ные, полные обряды, тогда для твоего чувства, для восторга и грусти есть предмет, как будто ты — колышущиеся цвета, у ко¬торых есть Бог, их очерк.]

[И вот вспомните детство, и вам покажется, будто те вол¬нения и факты, которые вы переживали как кисть, которую макнули в чудную жизнь, и есть заданный вам рисунок. < >]

— Это ведь так скучно, я не хочу говорить об этом, но я погиб, — вы поймите, что можно так втянуться в какую-ни¬будь сферу, что все стороны жизни переживаются в ней и на ее языке.

— Скажи, — спрашиваю я (видишь, я прошу говорить «ты» мне), — может, это близко романтизму, который все хотел по¬строить на эстетике, может быть, ты хочешь…

Конечно, — перебивает он, — это близко романтизму. Но понимают л и его. Может быть, думают, что все те факелы жизни, которые зажигают своеобразные драмы добра и зла, и счастья и несчастия, истины и лжи, погруженные в эстетическое, как в колодец, потухают, и остается переплескивание и зыбь прекрас¬ного и безобразия; о нет, это говорят те, которые не испытали всей этой негромкой тихой муки, поджигателей жизни никогда не становится меньше, и вот, подходя со своими факелами к эстетическому, они взрывают этот колодец, если он не пустой и если полон взрывчатого эстетического дыхания.

В это время Македонский показывает на остатки букета, — видите, он такой нервный, что, слушая, общипал его, — а Релик¬вимини вдруг начинает причитать… — и к чему я это говорю, к чему все это тебе, вот я художник, и я не могу выдержать, ког-да вижу вокруг поэму очертаний и линий, — тогда во мне ноет, ноет какая-то плавная лирика, ведь я вижу чистую, прояснен¬ную семью героического, она нуждается в поклонении, и мне хочется созвать целый приход поклоняющихся, экстатических красок к этим линиям, я ведь сказал вам, линиям поклоняются обезумевшие краски, или наоборот, и это чаще или даже это всегда — я вижу целое паломничество, которое свергает, побеж¬дает, заливает, топит в своей молитве отжившие очертания и не может потонуть в большем, а по вечерам, даже внешний очерк — Бог, горизонт, даже горизонт по вечерам выветривается, как грань песчаника или как пола, которая, тлея, прожжена боль¬шими, пепельно догорающими, дымными окурками — вечер¬ними улицами, — их ведь тушат, раздавливая о горизонт. Да, и вот представь себе всю эту религиозную революцию сумерек, когда даже те линии, что сдерживали фанатизм дня, перестают быть гранями, когда и боготворимые линии изламываются, мно¬жатся, гнутся и вдруг сами начинают плыть, сами становятся на колени, сами хотят перебирать какие-нибудь четки, льнуть к алтарю, биться об ограду, и вот вздувается все, что ты видишь, как какое-то одухотворенное половодье, и вот тебе сумерки — целая поднявшаяся степь кочевников, какой-то поход призра¬ков, пятен, клочков, и они обнимаются, плачут, бичуют себя — и это какая-то скорбь того единственного безбожия, когда, Саша, не прерывай, когда есть целые площади поющих и нет того, кого поставить в звательном падеже, потому что все ли¬нии, ах, это надоело тебе, все линии, звательные падежи цветов склонились, перестали быть собою, стали порывом, и вот нет таких чистых точеных рук, которые приняли бы встречное ис¬ступление.

«Ах, это хорошо у тебя, Реликвимини, — говорит Македон¬ский, — вот что безбожие — это путь без встречного».

А я недоумевая спрашиваю: «Но или есть Бог или его нет, и ведь он вовсе не линия, и вот во всей этой хаотичности сумерек и может проявляться Бог, единство этих сумерек, и причем тут Бог вообще».

«Опять вы не понимаете меня, — я не переживаю необхо¬димости Бога в жизни, в нравственности и истине, но и тут я понимаю его как великое очертание, как контур, в котором обращаются ваши радости и горести, и все это богатство отно¬шений и чувств, цветная кровь жизни; но у нас другое кровооб¬ращение, к нам, художникам, если мы совсем, совсем чисты, приходит забывшаяся жизнь, мир, который стал сам не свой; что это значит, — сам не свой, — это значит, что он уже не под¬чинен себе, и хочет подчинения, это значит, было подчинение красок формам, видимых образов безмолвию, подчинение ха¬рактеров их отношениям, и вот любовь была той оправой, в ко¬торой страдала жизнь, жизнь восторженно поклоняется всегда, а оправа поклонения — Бог, и вот были разные контуры, очер¬ки, очертания у

Скачать:TXTPDF

журчащую, проточную оттепель почерневших, оперен¬ных копотью красок, посмотрите на них, а теперь: вот горизонт, нагой и вечный, и вот вертикали зданий, нагие и царственные, и вот вам площадь, горько сжатые