профиля, и зонты, и скамьи, и даже живая выдыхающая земля в подсолнухах, но эти одинокие не видят памятника и как по веревочке переходят площадь. Веро¬ятно, у них свой город в городе, и вот они сейчас идут по своей улице, прямо, прямо, покоряясь препятствиям и выжидая, забывши о переглядывании правого и левого мира. И этими оди¬нокими чистыми нескрещивающимися линиями занято боль¬ше всего гадающее небо; это линии любви, их немало на вечер¬ней ладони.
<1910>
смех, засучив два элегических локтя (разве это было богохуль¬ство), изнемог в танце распятого. И вся эта желтая Небесная Империя столиков и бутылок, в черных яблоках двух-трех гос¬тей, засумраченная стенами, стала мистически тянуться, не те¬ряя своей трехцветной тропичности. Когда Канадович закрыл глаза, эта жирафа уже затонула вся в соседнем смехе и только подошвами губ плыла высоко, высоко на поверхности. Верно, на таком смехе, который как голубой Нил, растет лотос. Иначе он не мог понять поведения жирафа.
В это время стрелка на трех лубочных розах, лежавшая уве¬личенной лапой июльской мухи на циферблате, сцепилась с другой лапой. Только что все заметили, как целая дюжина пау¬ков с дребезжанием переползла какую-то пыльную палитру. Канадович сосчитал пауков. Полночь, сказал Сальери. Верно, их было двенадцать.
Когда спина кого-нибудь из посетителей играла в чехарду с лампами, окошки начинали моргать: мощеной переулочной ночью и пивной с белугами, ночью и пивной и опять мощеной, но уже заставленной сырым садом, какой-то истыканной сте¬ной и даже дрожками, готовыми взять да и чихнуть всем пере¬улком — мощеной ночью и снова на черном масляном пузыре стекла созревали расплывающиеся лимоны ламп. А когда лам¬па долго не могла одолеть чьей-то бастионовой спины, — над мощеной семьей дорожек, сада с мертвой зыбью, и длинной стены с черным корешком и ослепляющим обрезом крыши, над этой мирной семьей обнаружилось: тинистые заросли туч раз¬мыло и в скважины зияли устричные мели звезд.
Иногда трактирные вязы ползли водолазами.
Так как была весна, то небо было еще слабое, ненастоящее, кошки не могли насытиться им и рыдали в эту серо-зеленую пустыню над переулком.
Сальери толкнул Канадовича, чтобы он обернулся. Кана¬дович перевалился на стуле неловко, как сумка по бедрам поч¬тальона. Мария Магдалина! У противоположной стены с ноч¬ной ресницы окна готов был дрожа скатиться какой-то женский профиль, как слеза, отливавшая всем спектром Канадовичева волнения. И целая Шотландия каштановых волос молилась, преклоненная и заломленная на шальную лампу.
«Я ее знаю, — хотел сказать Канадович, — это моя бывшая двоюродная сестра». Но он ошибся.
Вдруг дочь хозяина, которая долго, долго смотрела в ок¬но, — высокую гибкую в серо-голубом и черной юбке дочь, зачерпнуло внезапное воспаленное движение и с шелестом отлило в какой-то склоненный порыв над полом, будто, гото¬вясь лететь над рожью половиц, она благословляла башмаки гостей или же собиралась истаять медузой в подполье.
Так она раскрылившись незаметно трепетала над полом. Потом она полезла рукой за шею, за грудь, достала что-то, что она сдерживала как воробья, и, впервые посмотревши на гос¬тей, прививши каждому черную эпидемию глаз своих, она вдруг пустила под лампы, под прилавок и столы, пустила, серо-голу¬бая, волчок и убежала, убежала, толчками переходя вброд свои юбки.
И голубая лунная ночь волчка, как головокружение омут-но зажужжало все желтое, размещенное. Спираль пела, но уже снящимся обоям и чертила жужжание меж ножек и ног. И в мышцах гостей пела та же жужжащая, июльски, блаженно, пол-дневно умывающая, лунная истома. И может быть, кто-нибудь, покидая отчетность своих ног и рук, утопая в иррациональной формуле своих V—5 ног и той иглы Клеопатры, которая проездом из черной земли на звезды через его грудь заставила его задох¬нуться, может быть, кому-нибудь хотелось броситься за черным, отдельным, начерченным, или металлическим. Но не было бе¬регов жужжанию. И вероятно маленький пестрый волшебник давно покатился под прилавок. Нодалекотам, на свете, где были свои половина первого, там на свете отозвался больший стар¬ший волчок. Взошла луна, переняв у волчка его голубое жужжа¬ние. И разостлала его далеко, на всю ночную страну. И сначала медно-красный, как малайский пират, волчок над горизонтом стал все бледнеть и бледнеть от головокруженья. А лес на той стороне и весь переулок уже давно лежали подкошенным, за¬круженным голубым нектоном.
Когда Канадович очнулся и подошел к подоконнику, у ко¬торого сидела дочь хозяина, лунная ночь была уже готова. То есть. — Окно, в которое он выглянул, было словно на 11 -й этаж поднято над распростертым сыпучим пеплом города со шрама¬ми, изрубленного улицами. Как будто мертвая, пыльная серо¬зеленая засуха разостлалась в этих сманенных в лунную ночь пространствах. Город… тысячи громадных черных рыб, как будто ночь-океан куда-то сбежал и покинул обнаженное дно, и изды¬хая слегли в этой серо-голубой жужжащей суше, как в лунном сказочном полдне и ближние выкатили стекла перед смертью из своих рыбьих орбит, а дальше там, толстые купола блистали камбалами, громадными, брюхом вверх, и только ползали сады — неумирающие крабы.
<1910>
* * *
Реликвимини был на месте уже. Ясная студеная лазурь, разбав¬ленная облаками, по края была налита в ясени и клены, в крас¬ные графины листвы; между ними необъятными мотыльками порхали белые осины, — проливными пятнами. А когда тут и там в вечер, как на постоялый двор, тупо сошлись неразверстан-ные тучи, через черные елки полетели резные головешки и ли¬ловые ожоги клена. Потом какие-то прощеные лучи скорбно и бескровно, каким-то гашеным свечением силились вспомнить ту большую незабвенную низину, которая была перед ними об-мокнута в глубокую тень. И вокруг белой страдальческой лу¬жайки света была поминальная равнинная тьма.
<1910>
* * *
Шестикрылов обернулся назад; там отливали снежные мели, на которых ползая грелись кусты и длинные тени на лыжах пере¬ходили поля, обгоняя друг друга; [все эти тени заломились и звали в переверстанные снежные поля.]
Уже в силуэтах бродячих вязов покоилось студеное небо, как в просторных резных подстаканниках, там, на горизонте. Но иногда этот раскупоренный деревьями горизонт свертывался в них оловянным настоем, и студенистый свернувшийся настой, и снежные тучи мохнатые, как туловища мух, воздвигали над полями небо графитовых залежей. Тогда дул ветер и набрасывал порывом погнутых ветвей корявые строчки на аспидной табли¬це горизонта вдоль дороги, обсаженной мерзлыми стволами; тогда снежные поля двигались как далекие нежные и необъят¬ные ладони, перебирая нанизанных галок вместо четок.
<1910> * * *
Когда Реликвимини вспоминалось детство, он находил его ок¬руженным полуденными деревьями, сквозь которые несся по¬лусон кастрюль с кухни, пересыпалось горячее стрекотание, и, сбивая друг друга в воздухе, уставали мотыльки. Или ему при¬поминалась вечерняя лужайка за плетнем; на траве так умно, точно и строго был нарезан забор и выпилены тени подгляды¬вающих веток; далеко за сгустившимися ромашками над кус¬тарной далью сторонилась безвременная звезда, какая-то неви¬данная, и все было расставлено так тихо и просторно, как будто готовились к какому-то дальнему крику или окрику, и притихли, чтобы откликнуться: прямой душистый воздух вели из калитки туда, где это могло произойти.
Зато юности был он обязан ранним необычным рассветом в своем прошлом. Юность его была отмечена рассветающим городом, где улицы, как амбары, туго набиты были сырой, све-женамятой тьмой и слегка подновляемые небом верхушки зда¬ний спали на якорях, как судна.
Окраину прорвало обозом пустых таратаек, обвал таратаек бешено возрастал в пустом городе; в пруду грохотали разбужен¬ные отражения подворотен и мостовых, и от всего этого отры¬вали одинокую, безлюдную звезду, а безграмотные вывески поспешно набрасывали на свое безобразие спутанные ветви на¬поенных слякотью, беременных липок. Предрассветные телеги неслись мимо юности Реликвимини, и ее сжатый бессонный зевок встречал пахучую холодную столицу, расступившуюся для благовеста и прибытия перелетных колес.
Детство запомнило полдни и возвращения пололок с ра¬бот; юность связала себя с рассветом.
Поэтому юность Реликвимини настала для него раньше его детства. Юность предшествовала детству Реликвимини.
Была девушка в его жизни; все рассветы отбивали тревогу по ней, а потом ребяческие полдни осушали тревогу мартовских мостовых. Когда она ушла или стала появляться только пополу¬дни, или стала отвергать тревогу, как сигнал, уместный только спозаранку и ставший смешным… словом, когда она утерялась для Реликвимини, он с потрясением увидел, что она наделала! Она камень по камню подменила весь город, она подставила какие-то иные зимы, весны; новые утра она научила прикиды¬ваться и подыгрываться на новой мостовой под далекие тара¬тайки рассветов, и сотнями дрожек разглагольствовала весна как и раньше, и как и раньше каркали случайные кресты, нацара¬панные на облачных скорлупках. Но прежний город был иным. Это было что-то на чужих ролях, — и город с неутертым теплом был этой чужой ролью.
[Это действовало так странно. Когда, встречаясь с темны¬ми попугаями обугленных от дождя ветвей, и с весенними уси¬лиями песен, загребающих непосильное, столица поводила фонарями и газовыми киосками, липами и прохожими из газу, жадно набрасываясь на брызжущий ветер, и когда крыши хва¬тали друг у друга какие-то сернистые облачные ноши и ежеми¬нутно на Ш<вивой> горке увязала луна или когда бессменно все новые и новые прохожие, обнявшись, впрягались в чиркаю¬щие по смоченным плитам отраженные витрины, словом, когда вселяющие трепет очки яви вырастали и округлялись настоль¬ко, что напоминали непроницаемые очки волшебниц, хотелось где-нибудь в углу, заражая своим волнением, рассказывать об этих предметах в очках, потому что никто никогда еще не ска¬зал, что иного можно сделать с очками волшебницы, как не по¬местить их в сказку.
Город слишком часто становился иным. Или, лучше, он ничем не становился, он выходил из себя, переставал быть со¬бою. За городом… Но за городом была, вероятно, весна, кото¬рую можно было бы застроить так же, на пример родного. И сме¬няя заставы за заставами, выстраивая все новое, можно было бы застроить всю землю, не находя ничего, кроме пустырей, ожидающих закладки. Так что неправы были те, которые утверж¬дали, что за заставой, тут же, за окраиной, можно встретить Бога. Если бы это было и так, то где-нибудь Бога застигло преследо¬вание строек и какой-нибудь город стал бы Божьим. И если, как это часто говорили сограждане Реликвимини, именно в их городе и селился Бог, то, конечно, и Он переставал быть собою в такие дни, вместе со всем остальным. Это действовало так странно. К проникновениям веры или богопознания не вело это вовсе, но приводило к жажде перечисления всех этих отдель¬ных предметов, которые все время изменяли себе, то есть лились мелодией и носили незаслуженно постоянные имена. Называя, хотелось освобождать их от слов. В сравнениях хотелось излить свою опьяненность ими. В сравнениях. Не потому что они ста¬новились на что-нибудь похожи, а потому что переставали по¬ходить на себя.
В таком подмененном городе в такие дни жил-был Релик¬вимини, детство