Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе

которого запоздало и нашло Реликвимини юным уже.]

[Однажды этим городом пролегал заговаривающийся путь пролетки, дуга которой неизменно попадала в обеззараженно белое небо, в котором трогались вместе с издерганными дым¬ками беспризорные звуки и сигналы вечерних предместий. Про-летка обносила несчетную строку весенних бельэтажей и лав¬чонок милым печальным лицом сестры в дорожном костюме. Она молчала, черты ее ломило какой-то печальной улыбкой примирения.

Вдвоем с Реликвимини она разминулась со множеством укороченных весной переулков, где, верно, так холодно жилось всем этим карим окошкам; извозчик их с шумом размыкал люд¬ные площади, как старые проржавевшие замки, и они плелись дальше. Она разминулась со множеством улиц, и неизгладимо лежала оставленная за спиной весна.

Вдруг, когда слишком затянулся бульвар, < > дотронулась до него своей редкой рукой. Каждый палец ее прощался с кис¬тью, готовый отделиться и унестись. Десять крупных весенних капель не могли никак оборваться. Пять весенних капель кос-нулись руки Реликвимини.]

Грусть… это когда нами запасается что-то, что должно наступить. Это как неожиданная уборка. Как будто мы созрели и нас свозят, каждый миг свозят в каком-то неизвестном на¬правлении. Но чувствуешь, что там, куда тебя убирают с каж¬дым разом, ты растешь и растешь как чей-то чужой запас. Это какое-то страдательное богатство, в котором тебе самой ничто не принадлежит… Когда приедем, я что-то расскажу тебе.

Бульвар и < > были остановлены неожиданными похоро¬нами.

Откуда ты знаешь, что я настолько не мужчина и не маль¬чик, что пойму тебя?

— Да, правда, грусть это что-то высоко женское. Вот те¬перь (я и не знаю, как это я смогу работать в музее), теперь надо мной сошлась эта грусть, я прямо немею под ней, мной запа¬сается какая-то неясная большая радость в будущем. Моя ли это радость? Не знаю. Но конечно, не будет чужого человека, радующегося мне, это не будет радость человека, ты же пони¬маешь.

И она, посмотрев на Реликвимини, перевела свой взор < > как бы ссылаясь < >

— А помнишь санаторию против вашего окна?

— Санаторию для родильниц? Не знаю, что ты мне этим хочешь напомнить

Ничего, только < >

— Только я, конечно, не забуду, как ты заражал меня своим тупым ужасом перед ней. Ты прав, в переулок гляделся изрытый мартом фасад, тяжко окопанный битым снегом, сдавленный пресной испариной мглистой весны; помнишь, как из редкой в этих местах кареты вышла раз какая-то грушевидная ужасная княжна, почти ребенок.

— Но год назад я как-то попала туда с другой надворной стороны. Ты знаешь, там необычайно хорошо. Небо, какое-то безотлагательное везде, отдыхает там от города. Оно никогда не просыхает и влажной синью изводит кусты и ветки сада. Полдень роняет там дождь воробьев на расчесанные дорожки; ты слушай, там совсем необыкновенно, снег задерживает свое таяние и лежит душистой синей посудой по земле, блюдца невероятных размеров и форм вычерчены по земным бурым шерстинкам.

А то еще снег, подтаяв, облегает стволы просторными белыми хомутами. Когда я была там, где-то, бушуя маршем, проходили солдаты и, как какие-то цветные неумелые караку¬ли, водянисто расплывались по снегу гиацинты, выставленные в сад.

Ты знаешь, на чем так долго, не отрываясь, остановилась весна? На святой истоме материнства. Бледным, выздоравли¬вающим женщинам, вероятно, было грустно. Но этой грустью ликовала богатая ими весна.

Ты не мешай мне, я теперь думаю о материнстве. Видишь ли, тебя бы не пустили, верно, с надворной стороны. И ты не видел, как неподражаемо просто удается им то, чего мы так ждем. Расправить все это (тут <она> вновь сослалась на улицу, наряженную колокольней и каким-то небом в объезде), пони¬маешь ли, расправить всю эту застроенную явь, как что-то свое, отчужденное утомлением и неподвижностью, как уснувшую конечность. Я не могу тебе объяснить, но я ведь видела, как, поднимаясь обратно на больничное крыльцо, они расправляют утомленные и удовлетворенные <члены>.

Весна завязывала множество черных узлов на деревьях, тру¬бах, на крестах. Самый воздух весны — волокнистый и нескон¬чаемый, закинутый далеко, был собран в душистый облачный узел, но самым черным и тугим узлом была сама земля, проев¬шая дворы. Весна стягивала все туже и туже этот опутанный мир. И раз дождливой притопывающей ночью она рванула, перепу¬галась, крикнула, и словно спущенные с цепей повсюду заго¬лосили дрожки, какие-то закоулки пользовались переполохом и перебирались в проливных сетях. В городе что-то оборвалось. На рассвете жалобно болталось ослабшее сырое небо и пере¬дергивало ветром оконные стержни. А утром можно было из¬редка найти брызги прорвавшей зелени. Лужи оказались под¬резанными утренним солнцепеком. Узлов уже не стало. Одни не устояли против напряжения, другие улеглись распутанные и разглаженные. Только грубую, выпяченную реку гнало и сводило мутным узлом. Наряженный колокольнями полдень раскатисто разъехался врозь; столица катилась под гору вниз к низко насаженному приземистому Замоскворечью. Между долями города роями мотыльков бесшумно порхали, вились мосты. В воздухе качались стопудовыми кругами гнезда вели¬копостного звону. Город разорял эти стонущие гнезда.

Мигая, плыли облачные панели и камни; тенями и солн¬цем их гнало, относило вкось. Наливались грозди спелого воробьиного чириканья; небо усиками лазури вилось о наты¬канные колышки церквей, громоотводов.

Поздно. Окно раскрыто настежь. На огромных простран¬ствах топчутся тучи. Куда-то, как поплавок, закинут вокзал. Иногда там клюет, и тишину передергивает от сигнала, она зме¬ится. Вокруг распахнулись пустыри. На ночь не убраны громад¬ные леса со стройки напротив. На мачтах огни. Небо тут и там оцеплено этими жгучими каплями. Ветер, подобрав местный мусор и далекие вести, не выпускает их, как они ни вырывают¬ся вместе со стонущей химерой стропил.

Сухой мусор, краткая, угрожающая тишь, сжатая земля, урезанный переулок; таратайки как взволнованная интерпунк¬туация. Уже с утра Реликвимини заряжен всем этим. Вдруг Полька кладет на подоконник свою руку и нечаянно задевает окурок. В следующую минуту Реликвимини припадает к руке. Он зарывается в нее. Он окунается все глубже и глубже, мимо навстречу волною бьет любовь, мимо, мимо. Кажется, и тот, му¬читель город, нисходит следом. На дно, на дно. Рука трогается, раздается и вырастает.

Рта своего, как воспаленный зрачок, он не сводит с этой настигнутой у локтя руки. Это сама весна настигнута. Снизу ломятся какие-то силы черной толпой. Реликвимини колыхну¬ло. Это они снизу хотят взломать его. Это какое-то восхожде-ние города.

Ему не нужно выше Реликвимини. Реликвимини, вот куда он подымается. Какое безудержное счастье быть последним! Нет, предпоследним! Какая разнузданная мука быть предпослед¬ним. Одно последнее где-то в ней. Прошла, подкашиваясь, при-вратница-рука и без опроса, не глядя пропустила его вдаль, к плечам, к груди. Зачем, зачем? Глаза его, подгоняемые сердцем, вольно и без устали произносили то, что они никогда не могли и выговорить, путаясь в предметах, обжитых, обитых, обросших, одетых и обнесенных: наготу.

Он окаймлял ее. Он проводил по ней своей душой, как ки¬стью в весне. Он целовал и помечал ее душой то тут, то там. Он бился над этими вскрывшимися плечами. Ее руки и грудь разо¬шлись нагим устьем, но любовь в нем не отступала, не пятилась покойным морем. Его любовь, повернувшись грозовым побе¬режьем, гнала обратно, туда в горы к истокам эту встречную пролившуюся дельту локтей и торса и предплечий.

И его ломило усильем песни, зачерпнувшей непосильное. Две встречные погони сдвигали этих вошедших друг в друга бег¬лецов, не размыкая их, в глубь ее родины-гонительницы, и тог¬да она изнемогала скорбью, а в нем поднималась радость сво-бодного бега, или его относило назад, и тогда она неслась на нем ширящаяся и светлая. Ее изгоняло небо. Широкий рай по¬ступал, прибывая по ее русловому телу. А его выталкивала зем¬ля, возделанная городом. Черное, страшное ютилось на нем, черное, страшное, к чему она постоянно нисходила. Это было бы любовью, гибелью беглянки и беглеца и грохочущей над ними встречей их погони, если бы они не схватились за руки и не свернули в сторону. Бегство было излишне. Да, излишня была любовь. Ведь они стали братом и сестрой и продолжали бежать без погони, продолжали любить без любви и быть предсердия¬ми друг друга. Братом с сестрой стали они. Или двумя сестра¬ми. Потому что он встал, отошел и, разбуженный окном, встре-пенул ее своим «не хочу», не зная, что значат эти слова. А ее голова упала на руки, укрылась, спаслась в ладони. Она стала плакать. От этого прибывало то, что небом выполняло ее всю. Он вскочил на подоконник, с закинутой к стеклу головой, бол¬тая ногами, и мучился. Он глядел на нее и мучился; он мучился стольким неуловимым! Он мучился, например, даже тем, что ее неожиданно-голая спина, ничем не предсказанная, сошлась с деревянной спинкой кресла, что повстречались два предмета, до этого невиданные друг другом, удивленные своим соседст¬вом. Как всякое редкое происшествие, это било тревогу.

И он безудержно сострадал. Кому? Своей девушке? Ее спи¬не? Непредупрежденному дереву? Он вздрогнул, когда дернулся поплавок в ночи и там выловили какой-то влажный выскаль¬зывающий сигнал. И он спросил себя, не сострадает л и он, мо¬жет быть, этой застигнутой окном дали? Нужно было сейчас же понять, какой загадке сострадает он? И он пошел сквозь строй мыслей, не отрываясь от девушки. О, она плакала, не отлучая своей наготы от пораженных, незнакомых ее телу предметов.

Она плакала, и часто вздрагивали ее девичьи границы, которы¬ми, как песнью глубоко вдохнувшего голоса, было выведено, донесено, дотянуто ее тело.

Все скорее и скорее низвергались проливные люстры на скатерть с пальмами из войлока. Все большее и большее число официантов отсылала какая-то сумрачная стойка, где за вод¬кой и самоварами у отпускающих кипяток стучало в висках; кривляясь локтями, лакеи разливали пивную желчь господам, которые требовали пепельницы и писали письма, разинув шубы и шарфы; покидая пиво, искусственные пальмы, чернильницы, проплывая над заплеванным полом в корзинах, минуя рас-писания поездов и зал III класса, где приземистый храп пере¬селенцев на полу шевелил неповоротливым пламенем свечей перед железнодорожной божницей и, не задевая башлыков и решеток, смешанный, пыльный дым махорки и сигар пере¬кочевывал в уборные и на дебаркадеры. Душа Реликвимини воспользовалась как раз последним пропуском над кровлями, как вдруг ее владелец тяжко ощутил, что еще один официант или артельщик с чемоданом, и он задохнется в этой подавля¬ющей цифре чужих. Но дверь раскрылась и пропустила еще новых, а навстречу Реликвимини зала угрожающе занесла при¬ближающегося официанта. К горлу Реликвимини подступила дурнота: он уже как тупоумный охватывал подержанную мглу шныряющих мундиров, желая справиться с залой, где забегали безногие пятна, он вцепился глазами в каски салютующих на перроне, но окна удрали с касками, с полу отпоролась мокрая невыжатая зала, там в весне захлопали и гаркнули каменья, выезжая, протрубил и изогнулся рельсовым визгом

Скачать:TXTPDF

которого запоздало и нашло Реликвимини юным уже.] [Однажды этим городом пролегал заговаривающийся путь пролетки, дуга которой неизменно попадала в обеззараженно белое небо, в котором трогались вместе с издерганными дым¬ками беспризорные