отстранил ее попытку услужить при распаковке ящика. Берг робел перед новым жильцом. Он знал, что это г. Вурм из Гамельна на Везере. Он казался скорее южанином, французом или итальянцем, такие удивительные у него были глаза. Г. Вурм часто совещался о чем-то с Шестикрыловым. Г. Вурму больше чем кому-нибудь подходило бы звание па¬циента Шестикрылова. Но он гостил в санатории на каком-то совершенно ином положении. Вурм был почти бессловесен; кланялся он тоже без слов.
По временам Бергу чудилась какая-то невнятная музыка где-то в подполье. Это было очень странно.
Раз ночью, выйдя случайно из комнаты, Берг увидел в кон¬це коридора Вурма в кожаном фартуке с ручным фонарем и ло¬паткой каменщика, — Вурм не заметил Берга, направляясь с какой-то задумчивостью к выходной лестнице.
К утру Берг не мог вспомнить кошмара, давившего его во сне, но он не забыл, что сновидение его сопровождалось каким-то подпольным пением.
—Доктор, вы наконец приобрели фисгармонию, слава, сла¬ва Богу, можно будет помечтать, заглушить дождь и вообще.
— Ничего подобного, Саша, — никак не соберусь с этой покупкой, вы уж не сердитесь.
— Ах, как грызет, грызет, доктор. И все крепчает вместе с осенью. А я думал, что это фисгармония у вас в бельэтаже по¬шаливает.
— Вот что, Саша, теперь вы и сами видите, такая погода, что вам выходить нельзя, — так что запрещение последней не¬дели остается в силе.
— Я и не выхожу.
— Вот и прекрасно.
Вечером комнату Берга обдало холодным душистым гро¬хотом столицы, — это Вурм раскрыл окно у себя и, глядя в чер¬ные лужи построек и бульваров, по которым пламенно насле¬дили застигнутые улицами плошки, вспоминал об истреблении в Гамельне.
Воспоминания юности несколько расстроили его, он све¬сился над окошком наружу.
[Ирина Грунова спешила с урока к себе домой. И оттого что ее цельная скорбь распалась вокруг на сотни измазанных темью вывесок, на сотни керосино-калильных полос, которыми тре¬петно водил ветерок по панели, как смычками, и оттого что не спадало оглашенное, мерное топотанье, и ручьями лились и впадали в площадь сотни шляп и зонтов, ей казалось, что она богата, что она — это не непременно она, а может быть и дру¬гою, и что она счастлива и любима, потому что одинока. Она посматривала по сторонам из-под шляпы и как будто обнаде¬живала в чем-то эту гуторящую ночь, испачканную осенью. Она имела право обещать, ведь впереди, дома ее ждала тональность октябрьского ночного города. О как она перегонит его в b-moll-ном этюде Шопена! И она ускорила шаги. Вдруг она решила, что ей ведь страшно хочется кому-нибудь что-нибудь расска¬зать; и она свернула, имея в виду зайти к знакомым.]
<1910>
Не # #
[Саша отложил книгу на подоконник, и корешок «Путешест¬вия в Дагомею» дрогнул от прикосновения сощуренного вечер¬него луча; потом лучи, нацеливаясь, дотянулись до стены и высекли из полки сноп искристых книжек, а в это время ветерок отыскал, перетрогал и обнюхал все Сашины тетрадки. Потом он погладил весь этот писчебумажный беспорядок первокласс¬ника, вышел через другое окно и нырнул в пыльный мусор, где было столько старых конвертов и бандеролей с адресами Иго¬рю Реликвимини, Понтополь, дача 18.]
Под их окнами со стороны двора, в пыли валялись ском¬канные конверты и бандероли от газет; когда к прислуге прихо¬дили оба младших садовника, они сворачивали себе цигарки из этих клочков, где было напечатано и написано разными почер¬ками их имя — Реликвимини; они ужинали горячее всегда, и когда грачи поднимались бесчисленной каркающей скребницей, уводя громадный рябой горизонт за собой, из их трубы делал конфузливые сообщения болезненный дымок и таял, смешав¬шись перед тишиной на задворках, взвешивающей вечер, как предстоящий ей великий шаг. И вот она все еще не решилась, тишина, повечереть ли ей, и все взвешивает, перебирая листву еле заметно за и против. Но там на западе до тишины нет реши¬тельно никакого дела, и вот проникли сощуренные лучи из-за стволов и стали доносить о заре разгоряченной штукатурке и даже дотянулись до подоконника, где от прикосновения дрог¬нул корешок Путешествия в Дагомею; потом они, нацелившись, высекли из полки целый сноп искристых книжек. Атишина все взвешивала каждый вечерний предстоящий стебелек. Утята, размышляя, ковыляли, в конвертах. Потом приходила серая цапля к лужам и цистерне с водой, откуда брали воду для по¬ливки, и выклевывала изумленные зрачки зари, глубоко лежа¬щие в этой слякоти, а потом приходил конец тишине, < >
Первые опыты. 1910-1912 * * *
Когда я всходил к проф. Крупчатскому, я встретил на лестнице почтальона; я позвонил и стал смотреть в окно. Мне не отпира¬ют. Я звоню еще раз, сильнее. В это время за дровяным двором, и даже дальше за слипающимися зимними дымками, или вер¬нее за прорывающейся крохотной сеткой березок к тихому бело¬му небу, к большой любимой снегурке, наигрывающей затейли¬вым головоломным городом в бересте санных улиц, к неутешно¬му белому небу снегурки влажно прикасаются один за другим несколько фабричных гудков; глухо, с подавленной пылкостью сострадания, на горизонте тишина подтаибает всхлипнувшими кружками.
Напротив угорает в сумерках здание контор Сызранского по ввозу и вывозу кожевенного сырья общества. Внизу у них амбары; тут много ходят и часто проносят кипяток в чайниках, так что снег местами вылез совсем и в каких-то неопрятных чер-ных лысинах. Подходит юркий человек в валенках, с лестницей, взбегает, чиркает, сбегает, хватает лестницу и переходит к сле¬дующему фонарю; и вот целый этаж двоится, троится, и сбегает целой чащей газовых отсветов, и амбары протекают улицей. < > А выше слоеные, плавные этажи, напоенные электриче¬скими лампочками. И этот строгий свет разносят между раски¬данными спинами конторщиков зеленые изливающие пригор¬шни абажуров.
<19И>
ЛИАНА И РЕЛИКВИМИНИ Матерьялы
Когда я проходил через коридор, то от портьер на полобороте отделилась темная, неразборчивая зала, и поплыла, вся в кру¬гах, как будто ее выдувала, дыша, портьера, выдувала и пусти¬ла, как большой, уютный темный пузырь из сумеречных обмыл¬ков, и вот подрагивала зала со своими жилками и кругами, и со своими центробежными размещенными предметами. Мне было нечего делать, и я вошел в снаряженную залу. Там большая чер¬ная елка, широкая и подавленная сотней готовящихся детских торжеств, под тяжестью ненаступивших радостей расступилась, темным хвойным медведем сдерживая царственный натиск зим¬них окон; но кто же ломился в окна? И так как мне нечего было делать, я подошел к окнам, и как всегда, большой неутешный северный город широко задерживал свой разгон и мерно впа¬дал туда, за город, всеми тысячами крохотных серых зданий и отмороженных колоколен, как большой равнинный приток. За окном, как всегда, вкривь и вкось изложенные сумерки север-ного города, который заостренным разливом впадает за пред¬местья, огибая небо этой поступательной ширью. [Небо везде одинаково печальное, и когда там и здесь затапливают к ужину, и когда там и здесь крохотные дымки делают жалобные, кон-фузливые сообщения и слипаются от сладкого колыбельного мороза, и когда зажигают там напротив за дровяным двором, вот, там начинает накрапывать затворническим уютом какое-то карее занавешенное окошко, — тогда небо обливается надол¬го графитовым холодом, и тогда, наконец, над крышами зане¬сена раздирающая каркающая скребница.]
И вот раздирающе поднимаются вороны там, далеко, и от¬несенная туда, где впадает, огибая небо, город, куда-то грохнув¬шаяся и ссыпанная по небу стая уводит за собой рябой вороний горизонт, и как близко ни принимает к себе серое печальное небо все эти застенчивые очертания отдаленных дымков, таких конфузливых, и слипающихся от сладкого, колыбельного моро¬за, и как близко ни приняло к себе небо вспорхнувших березок, слетевших на снежные постоялые дворы, где часто переносят кипяток и снег лезет, лезет, локон за локоном и вот гадкие без¬зубые и черные лысины натоптаны как кляксы во дворе и как близко-близко ни приняло оно к себе, близко до содрогания, тот большой дом напротив, где какое-то карее окошко с бурой освещенной занавеской накрапывает загадочным уютом в сто¬личную зиму, как близко ни принял горизонт затейливых, рас¬куренных, присохших на нем очертаний, — они вот останутся, а он уйдет, рябой, гикающий, отнесенный стаей.
* * *
Однажды, совсем неожиданно для себя, он повторил с безоши¬бочной последовательностью, безвольно и как сквозь сон не¬сколько движений, которыми так тревожно и восторженно владело его детство.
Из ее письма, которое отделяло два десятилетия от послед¬них известий о ней, он узнал, что скоро увидит ее. Ревнивый испуг овладел им. Ее приезд представлялся ему чем-то неверо¬ятным; непостижимо было даже самое существование ее; он вдруг понял, как мало верил он в правду своих образов, когда отдавался воспоминаниям, вспоминая — только отстраняешь настоящее, и вот он сознался себе в том, что не видит и не слы¬шит ее и только помнит имена и обстановку.
Он содрогнулся от странной боязни: ему почудилось, что этим угловато исписана < >
<1911>
* * *
Устье судоходной реки. Далеко впереди вырастающий покой моря, принявшего реку. Укатанное, успокоенное величие, и повисая над бледно-абрикосовым пространством с остро синей резьбой волнения, зыбь похожа на змеящиеся ртутные лезвия, надпарывающие атласное живое море, хрупкая сетка судов и мачт, труб и снастей наброшена сверху откуда-то, она сползла, повиснув, и осталась; за этой нервной сухой волокнистой ко¬жицей спящих на якоре судов играет, отбивает свое кровообра¬щение пульсирующий вечер за облаками.
Ах как там бурлит, бурлит за этой кучей полусгнивших, желчных, залежалых туч, а тихое, торжественно вечернее время, как рыло вепря, роет, взрывает разворошенные тучи; подрыва¬ет тучи тишина, в которой иногда повисают гудки, и вот из-за туч как из растерзанной печени то ударит гнилым, зелено-бурым потоком негодного какого-то гною, — и тогда задыхается зем¬листым отсвечивающим воздухом лесистый, усыпанный пуб¬ликой как конфетти левый берег, то брызнет из-под растоптан¬ных туч ущемленной фиолетово-гранатовой хлябью. И тогда, под раздувшимся натиском багровых набегов и отступлений с тысячей пущенных с запада битых красных графинов и рюмок, под этим перемежающимся прерывистым натиском то тут, то там у крайне хвойных, жирно оливковых деревьев появляются лиловые подтеки, и у целой береговой лужайки сделался удар, — и вдруг без всякого внешнего повода повскакали подбитые кус¬ты, причалы, господа во фланелевых костюмах, дамы под зон¬тами; лодки поскользнулись и подули смолистым холодком, чокаясь друг с другом; потом с царственной, покоящейся вне¬запностью всплывает уже и раньше тускло стоявший, вели¬чественный пустой пакгауз и все балки и подпоры и скрепы его — с бронзовыми обрезами, как скрещения далеких книж¬ных корешков, а речные заросли, окропленные кувшинками, поплыли вензелями с земляничными уколами по клеенчатой уже чернеющей реке, куда падает несгораемый, холодный те¬невой правый берег с чугунной мертвенностью неподвижного букового леса.
По лесу натыканы беленькие дачи, но холодные, как и весь этот правый безучастный берег; совсем как миндаль,