что нас встречают одним звонком, — сам захуда¬лый наш поезд. Но вот мы выходим на асфальтированный пер¬рон, — о, тут даже каменное строение, и даже зал I и II класса, тут даже сквер со сплюснутыми мокрыми клумбами; осень заду¬вает цветники, как свечи, гасит, опрокинув их, а там, за решет¬кой и дальше, она влачит под самое село ветреную реку, как свинцовую рогожу.
<1911>
ГЛАВА II
Итак окно с шумом задевало проносящиеся леса. Кто-то беше¬но мчался и кто-то плакал, безумно покидаемый. Потом про¬ходили леса, прояснялось. И из окна можно было видеть, как тихо вкрадываются в ночь бескрайние поляны, и как пошаты¬ваясь обходит холмы живое, сказочное небо, — серое и сказоч¬ное, как в театре — от сальной свечки, сопевшей за занавескою в черном купе; потом являлась река, и тогда вся ночь меняла путь, тогда леса с мостом и звездами и полем нисходили, уходи¬ли, падали в бездонную глубь, еще не до конца глубокие, еще с какой-то трудной глубью впереди.
[В купе сидели супруги из купеческого сословия, их тихий разговор приглашал участвовать в нем. Таких общих тем, об¬щих и общественных касались эти супруги. Против Реликви¬мини у окна сидел господин в бородке, похожий на датчанина или исландца. Он почему-то не снимал своей крылатки и был строго молчалив.]
Супруги давно легли. При переговорах, которые были свя¬заны с этим размещением, датчанин проронил несколько ла¬конических фраз. Он не вполне владел языком, но на вопросы Реликвимини, обращенные к нему по-немецки, он ответил так же кратко и сдержанно, хоть и в этих коротких ответах обнару¬жил полную освоенность с этим языком. Датчанин оставался по-прежнему замкнутым и после того, что Реликвимини очу¬тился рядом с ним.
На большой станции Реликвимини видел датчанина в бу¬фете. Он писал письмо и, не кончив его, побежал с ним в вагон. Реликвимини все же не оставлял надежды втянуть его в разго¬вор с собой. Он сказал:
— В дороге никогда не нужно заниматься письмами — толь¬ко в дороге чувствует человек, как много он может рассказать, какой большой рассказ загубил он в себе…
— О, это верно! Это вы прямо обо мне говорите.
И вдруг датчанин стал неузнаваем. Он снял крылатку. В те¬чение короткой ночи Реликвимини узнал, что г. Гуннарсен был военным, но бросил эту карьеру и стал…
<1911> * * *
Два брата были словно два профиля на одной камее. Старший, отступив на четыре года, был обведен чертами младшего, кото¬рый повторял их, складка за складкой.
Один из них в пыльной мастерской с цветами, утоленны¬ми мглой. Крылами мельницы влачились за окном две, от¬веденные от него полосы: мартовское небо и мартовский при¬город.
Два брата были как два профиля на одной камее, — черты одного, казалось, отступали для того, чтобы другой обвел их сызнова, через два года, линией повторившихся складок.
* * *
Время закатывалось под самые заставы. Являлись шатающиеся. Они искали закатившегося. Но было трудно найти, — были су¬мерки; в центре, где тоже были сумерки и не стоило искать, — все слышали, каким деревянным поколачивающим раскатом откатилось оно к дальним околоткам.
Вскоре начали поиски с огнем в руках. Не все сразу; смот¬ря по догадливости, тут и там, оставляя чистые промежутки, где не было и единого следа отыскиваемого, зажигали слабые лампы и продолжали поиски. И огни покачивались в лад, и умножались, теснясь туда, где могло всего скорее завалиться вре¬мя и где был особенно темный угол: к Блудову рынку с истлев¬шим снегом за изгородью из перекрещивающихся тычин. Их цвет был тем самым цветом, в который уже с неделю, благодаря весне, окрасились вечерние направления в воздухе, — в цвет
Однажды один из них, изгибаясь под тяжестью сумерек, юркнул в бесцветный подъезд и прошел в помещение, приле¬гавшее к аудитории. Комната имела только два измеренья, она была вертикально поставленной плоскостью и прилегала изну¬три к экрану, на который был направлен амфитеатр зала. Она составляла воздушный избыток той бездны за стеной, в кото¬рую все учащеннее, быстрее и настойчивее падали взрывы того гула, который подымали входящие.
Падения эти напоминали тот своенравный плеск, который раздается, когда роняют рыб, извлеченных из бассейна.
Глыбы шагов и восклицаний, тяжеловесных и скользких переплывали зал на плавниках или шли ко дну, или трепетали под потолком, или подымали бурю, содрогаясь стаей у стены. Казалось, они расплещут пустоты зала, еще слабо освещенно¬го. Но еще сумерки закосневшего в тишине, нежилого камня, отягощали этот брезжущий гул.
Было что-то в этом безустанном прибывании голосов, что заставляло сравнить растущий гул с рассветом.
<19П>
худой земли. И ведь и изгородь была худая, а следовательно и воздух, худы были лохмотья юбок на площади при звездах. И так же худ был трехствольный обрубок колокольни. И не заруб¬цевался поцелуй, сквозя на ней полосой дальних обожании. Ветер, ветер.
Долго терпят расстояния. До первого забубённого молод¬ца, с пустою телегой, с плоской, мчащейся к ночлегу. И несдер¬жанно прорывается приступ долгой, на сажень обглоданной мостовой.
[Звуки сочетаются, перемежаются, чередуются, строят не¬прямые перегородки. Темные просторы, как доходные дома — в перегородках; но не достигают восклицанья до темного, не-ометенного каната, — жильцы сообщаются < >]
Звуки в улице дрожат и как звуки, а вместе и как грошовые перегородки; есть несколько перенумерованных в последова¬тельности далей; слышно каждое слово, брошенное в каждой, шаркание шагов, праздные восклицания, россказни за чаем, — слышно и знакомо все; но и сам станешь стучать и отсчиты¬вать, оставляя один за другим скромные просторы — потому что черным коридором ведет через них насквозь — весна, покры¬тая худой землей. Сообщаются и над головами сверху. Звезды продолжают оседать, пропитывают ночью все, и все остается в том же порядке, несмотря на неоднократные жалобы несчастных.
[Больной воробей взлетел в вышину. Неужели ожила ветка под ним. Вместе с белой ночью вырождались и очертания. Ар¬хитектура сумрака и штукатурки казалась повсюду делом одних рук. В ее сложные положения и выводы вникали, вдумывались затишья. Воробей разбился об оконницу, казавшуюся снизу гру¬дью снегиря, замурованного в камне. Холодна была встреча с погребенным заживо, и как страшен был внутренний мир его!
Сумрак превращал воздух комнаты в штофную подушку. Ее глубины были глубокими следами чьих-то плакавших в них очей. Для того, чтобы потом было в них просторно, билась в них, вероятно часто, чья-то голова. Если бы кто-нибудь спро¬сил, что делается на свете сейчас, мальчишка, входивший со свечой, подошел бы к окну словно к стойке, где могут отпус¬тить Петербургу, но вместо него он нашел бы белую ночь, — этот дикий кризис между обволакивающейся личинкой и вылупли¬вающейся куколкой, — белую ночь, одичавшую в собственной причуде.
Огонек свечи гнулся и обертывался.] <1912>
Не Не *
Вечерний воздух сизым оврагом зиял уже, пересекая улицы и толпящихся, и синими рытвинами начинался за смуглыми ко¬жами обозов и за лошадьми табачного цвета, бежавшими рыс¬цой, невпопад с хомутами, которые иногда опережали их, по-тому что за хомутами и дугами и желтой бляхой по слизанной, склизкой колее, пересыпанной песчинками, гнались розваль¬ни с пудовой солью в дерюгах, незаметные лошадям.
В синих стремнинах воздуха, словно в выбоинах, осталась водянистая краска заката, спущенная неведомо откуда, но за¬медлившая сумерки своими поплывшими сгустками, как завод¬ская нефть в реке, которая снотворно опутывает черные мышцы быстрины.
[Окладом из черных изумрудов расступалась площадь с чре-воточивыми елями (для продажи), чтобы пропустить несколь¬ко кротких овалов вечернего телесного цвета.]
Заря погасла. Но еще много времени спустя казался дикой вишней черно-бурый хворостинник на снегу, и дикой вишнею казалось дерево дровней и дверей, — во всех предметах будто гнездилась одичавшая порода каленой зимней зари, благород¬ную крепость которой можно было еще вызвать, вглядываясь сосредоточенно туда, где без теней отвердевали сучья, словно потоки выгоняемых смол над пепельно ссыпавшимся снегом.
Как птенцы, разевающие клювы в ожидании пищи, так попадались в улице слова и обрывки человеческой речи, рас¬крытые в ожидании того, что кто-то вернется и отечески утолит их смыслом. Но они оставались голодными, и размеры речей только увеличивались оттого. Грустил проходящий писатель.
СМЕРТЬ [ПУРВИТА] РЕЛИКВИМИНИ
Когда он возвращался с вокзала, перед ним сызнова повтори¬ли, улица за улицей, весь город.
В трамвае плакал и закатывался ребенок, может быть, элект¬рическим светом отравили его. Реликвимини ничего не видел, — ему было странно на душе; он понял, что начался отлив, что в будущем — все бескровно; — ему вдруг стало жутко — от этой жизни, которая, как негатив, запечатлела белое прошлое черной чертой; в дальний угол его оцепенения забился крик ребенка.
[Он умел иногда смотреть, — он видел и сейчас и словно держал в своих руках всю санную улицу, широкую и почти неза-ставленную, как пустой поднос.
Красны были одноэтажные амбары казарм, как и помадки, и варежки у купца в палатке, но красны были также и комья снегу у палисадника, от которого уходила, несвязно ставя ра¬зобщенные ноги, старая женщина в лохмотьях, с лицом вспух¬шим как сума, сумасшедшая, со щепой со стройки.]
Он чувствовал иногда последовательность, последователь¬ность повести, которая начиналась самой действительностью и оставляла смену времени далеко позади себя, потому что время входило только в первую ее часть и служило повести началом.
[Такие рассуждения отличались спокойной печалью у него, — вероятно потому, что печаль была тем состоянием его, когда дух отпущен под одну лишь мысль, которая движется в нем без встреч и сопротивлений, спокойно и одиноко.
Несколько воспитанников старших классов вышли из гим¬назии, окружив молодого преподавателя истории, умевшего сообщить интерес своему предмету и любимого за это ученика¬ми, — и это была сама пошлость, окруженная потворством.]
Он без усилий мог поверить в то, что необходимость раз¬вертывает события, но он и знал также со всей печалью этого знания, что не причины < >.
<1912>
* * *
Третье действие уже началось, и слева, на самом дне многолюд¬ной бездны, погрузившейся во мрак, два голоса явственно всту¬пали в текучие предписанные сочетания, — естественные и отде¬ланные, словно запылившиеся от обстановки, которою они были снабжены, когда Кареев, оступившись в темноте, вошел в партер. Он должен был остановиться. Колющая боль в боку при¬остановила его сердце, придержала его и стала выпускать, мед¬ленно, словно разгибая палец за пальцем.
Досадуя на этот приступ, как на неловкость, которой жерт¬вою он стал случайно, художник повернул также просто из зала, как он входил туда мгновенье назад, и чудаковатою поступью прошел в вестибюли через фойе. Тишина была глубоко врыта здесь теми тысячами молчаливых, которые находились за порть¬ерами. Тишина эта только усиливалась перебранкой барышни¬ков; ее перекаты отскакивали от тишины, словно отраженные шары, которые катились по каменному коридору, по лестнице, и дальше, под царские портреты, и еще дальше, меж валенок, к дверям с медной решеткой. Так же точно, отброшенные