Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе

ступай… Ты еще стоишь?

— Я, право, останусь при тебе. Я хочу с тобой остаться, ты такой веселый.

— При мне? Сиделкой? Надзор за моим весельем? Чего ты опасаешься?

— Я? Что ты? Что ты? Ничего, конечно.

— Ну, вот это я понимаю, это вот в моем вкусе. Прощай.

ным трупиком. Потом серым сердцем она вылетает оттуда и пропадает в углу.

Анри Криспэ вешает свой плащ и шляпу.

[За окном тихий шепот нескольких кос. Это в долине откос выкашивают. Каждое прикосновение точила к лезвию, каждый взмах косца сберегает утренняя тишь. Но не слышно говору, — все безмолвны. И неотразимо очарование этого жужжания, вер¬ного поступи косцов.]

Он усаживается на кровати у изголовья. Он болтает ногой и вслушивается в те освежающие расстояния, которые ему при¬носят несколько безголосых кос из долины. Если бы косцы раз¬говаривали, слышно было бы каждое слово. Все звуки в горах — как вести, одинаково доступные, на все четыре стороны; они не разносятся, не достигают слуха, но открываются ему, на не¬сколько миль в окружности, как верхушки часовен в полях вид¬ны на версты кругом. Пением, руганью или празднословием могли бы наполнить воздух косцы. Их безмолвие дышит отре¬чением, они отступились от слов в пользу рассвета. И только шелестят и плачутся и шепчут косы.

Тогда Анри задумался о Еве.

Итак… Эвелина Гурса; но уже не Эвелина Сье…

Что такое Сье? Это лениво кутающаяся в дым Женева по¬сле коллежа. Женева в декабре, с горой, похожею на черный циферблат в глубине шоссе, там, за флагштоком, за экипажем и тремя конькобежцами, это сумерки с одним недозволенным посещением. Это, кроме того, — комната девочки, где близ ка¬мина есть стол, с Вовнаргом, Руссо, С Пьером и копенгаген¬ской лисицей на столе, это еще также и голос служанки в пар¬тере, недовольный тем, что консьерж убрал так небрежно снег с их подъезда и не передает вовремя почты. И голос консьержа и его жены, и несколько веселых вопросов, с которыми при¬слуга обращается к их маленькому сыну, нагнувшись, вероят¬но, и встречая односложный лепет в награду, да еще на таком смутном полуосвещенном морозе!

И Сье — это еще Эвелина, Эвелина. Значит, Сье — это Криспэ.

[И Анри, слушая косьбу, эту колыбельную в горах, которая напоминает ему томление безветренного взморья, Анри содрога¬ется от простой и вечной мысли, которая никогда еще не дости¬гала такой ясности. Эвелина знает, что она женщина. Но кто по¬может девушке угадать, где отец ее будущего ребенка, где тот вер¬бовщик, который пошлет ее в окопы, который призовет ее к повин¬ности, полной крови и завоеваний, отмеченных крещением.]

Ведь Эвелина — потому только женщина, что он нашел ее такою. Со школьной скамьи еще он помнит себя причиной жен¬ственности Сье, [того, что Сье была подрастающей женщиной. Он развивался, тая в себе силы этой причины, изучив ее]. Он давно уже узнал, усваивая глаголы взрослых, что быть при¬чиной того, что уже не нуждается в причине, значит любить. [Исследуя себя, решая свою женскую судьбу, Эвелина должна была бы найти себя в нем, потому что в нем заключался ее уро¬вень женщины.] И он был постоянно кающимся основанием всех строевых тягот, всех кровавых повинностей пола, которые могли бы ожидать ее в будущем.

В этом году Эвелине бросились в глаза ее женские, ее ми¬ровые качества. Она забыла об их причине или не пожелала восходить к ней. Эвелина Сье вообразила почему-то, что ее жен¬ственность состоит в сочетании звуков Эвелина Гурса.

Для Анри это означало, что кандидат, заканчивающий ра¬боту об эмпирических функциях Абеля, кандидат Фредерик Гур¬са, намерен, обеспечив себе и невесте ближайшее существова¬ние, испытать свои способности [в причинении того, что дела-ет Сье женщиной, как будто это представляло из себя занятие, доступное для всякого желающего,] в странном занятии — быть самим Анри Криспэ.

Эвелина Криспэ. Это было роковым свойством Эвелины для Анри. Он оттого и любил ее так, что следовал необходимо¬сти, он покорился тому, что был ее спутником и обожателем. Криспэ — казалось ему, есть условие ее женской природы, поч¬ти устройство ее телесных особенностей. Анри запутывался. А солнце уже, верно, взошло из-за дома, потому что запекалась жесткая листва и отходили от сырости дороги. Анри запутался. Но его страдание, как путеводный огонь, находилось за всеми мыслями. И удивительно… Это страдание вселилось для него в печальный шепот косы, такой обессилевший и истомленный, и он уже слушал, как растекалось и глохло страдание и как оно замерло, когда косцы потянулись за сыром и за бутылью. И он тоже потянулся за нею и пил долго, дольше косцов.

В сновидении, которое было вымощено обледеневшим гра¬нитом, потому что переносило спящего в Женеву, Анри, осту¬пившись о железную скобу для привязывания лошадей, растя¬нулся на панели. Вокруг него запрыгали и защелкали горки грец¬ких золоченых орехов, которые он выронил при падении.

Он ничего не знал о том раскате грома, который лег, как узел в подкладке шляпы, неловко и тяжело на его темя и был виной его пробуждения. Он только знал, что сновидение обо¬рвалось, но мгновенно утратил всякую память о нем. Он заме¬тил, однако тотчас, что комната перетянута какою-то грозною, перебегающею бронзою, какой-то беглой и порывисто тускне¬ющей позолотой; он заметил также, как вздрагивает помеще¬ние под каким-то черным и тяжко содрогающимся прикрыти¬ем, как парчовый орех, укрытый в исполинской елке, которую передергивает от чуткости хвои и смолы.

Он взглянул в окно и увидал ту черную торжественную ель, под которой сотрясалась позлащенная каморка. Это была мохнатая гроза, и грозой были призреваемы углы, а вправо за откосом багровым костром крутились кусты, подожженные молнией, и множество погасших вулканов, расползаясь, грелось в тучах.

[Колокол, смешиваясь с дождем, усердно поливал долину своим жидким трезвоном. Дождь задевал деревья и рыцарские мечи церковной двери и несся мимо шестиствольной ее сетки, мимо площади, мимо толпы. Чернели сгнившие ниши. Черне¬ли граждане, мужчины, костюмы, чернели коляски; лошади, с которых соскочили двое из свадебного поезда, были также чер¬ны; шаферы с женихом и невестой пронеслись мимо, драпиру¬ясь в дождь. Своды поколебало интродукцией органиста. Бла¬гочестие, грянувши как буря, выворотило с корнем столетний хорал. В глубине, в хоре у боковых алтарей стлалось мелкое пла¬мя свечей. Ослепляли воск, атлас, флер д’оранж. А в стороне, уцепившись за нескончаемый канат, продетый с самой коло¬кольни до полу сквозь незаметный люк, рыжий, безбровый зво¬нарь взлетал при каждом подъеме колокольной волны, взлетал и опускался, задыхаясь в страданьи горбуна.]

* * *

Ночь. Только водопады, как оставленные в театре литавры, содрогаются отдаленным гулом и растут неизбежно, вечно, оглушают леса, оглушают ночь и уносятся Млечным Путем, ос¬тавив оглушенные горы. Как люди, оторванные разнесшимся слухом от своих занятий, или поднятые с постелей, блуждают бессонные ароматы сиреней и сырых дорог, собираются у окон¬ниц, появляются в неведомой обстановке чужих комнат, не опрошенные у порога, слышат у каждого окна, растворенного настежь, обрывки того же слуха, который приходит оттуда, сле¬ва, с лесистых обрывистых небес. Ветер пошевеливает бумагами, сырость лишает их блеска и крадется дальше, в поисках костей, и суставов, и челюстей, сводимых судорогой раннего часа, ве¬тер пошевеливает звездой.

Тишина безостановочно набирается в горы, словно дым в воздушные шары, и с приближением рассвета она приподыма¬ет оболочки гор, расправляет их таинственными прикоснове¬ниями изнутри, и вздымает их над землей, как отряд бесшумно явившихся, исполинских серых шарлиеров. Они еще тихо от¬деляются от земли. Но утро превратит их в [Швицкий], бога¬тый краснолесьем, кантон.

Вдруг им крикнули: «Остановитесь». И остановились — сыпучие снега, причитанья колокола, окраины города; остано¬вился хмурый час, отзываемый ночью, которая ждала уже его в слободских лесах, чтобы сменить.

Тогда Господь стал спускаться с самой высокой башни, ко¬торая, словно жилистая рука, держала в вышине над городом, подхватившим сумерки, очень кстати, золотой венец византий¬ского образца и уставала, вероятно; тогда Господь стал спускать¬ся, предупреждая своего гостя о неровностях спуска, которых нельзя было разглядеть в сумраке древней лестницы. Иностра¬нец шел за ним. Господь, навязавший себе все эмблемы своего рыцарского происхождения, показывал иностранцу, одетому в темное, свои учреждения и подробно пояснял все. Приезжий награждал его тем сдержанным вниманием, которым обладате¬ли образцов дарят собственников подражаний. Он скучал или был грустен.

Когда они достигли третьего яруса, то разглядели людей. Окликнутые недавно, они застыли в разнообразных положени¬ях, сходясь тем не менее в одном.

1912

ВЕРБА

Передо мною сидит глубокомысленный немец. Я готовлюсь прочитать ему свой курьез в своем собственном переводе. Я на¬чинаю, вот заглавие: Verba. Он застенчиво и с каким-то встреч¬ным порывом комментатора останавливает меня: «Слова?» Но не гамлетовские: слова, слова, слова. Я молчу; я даю этой нуме-нальной двусмысленности разыграться до конца. «Не слова, а слова как значения, замыслы, Aoyot? Лучше rationes?»

— Ах нет, Verba — русское слов, это дерево, eine Weide1, это эмблема; но мало того, что ветки этого дерева, нет, охапки их в тающих улицах — эмблемы, — есть еще нечто другое, о чем я должен сказать вам и что необходимо для понимания моего курьеза… как бы это объяснить вам? Есть такой необычайно многолюдный базар весной.

— Да, и что же там продают?

— Все, что можно встретить в жизни, в быту, и множество оглушающей мишуры.

— В чем же отличие этого базара?

— Все, что приобретается там, не нужно покупателю; тут играют в потребности жизни, в этой торговле пропасть чувства и увлеченности, это игра в продукты жизни, все предметы на этой площади — игрушки и все людидети.

— Это, вероятно, устраивают на базарной площади в день карнавала?

— О нет. Перед Воскресением Христовым, перед Кремлем, под Василием Блаженным.

1912

1 Ива (нем.).

ВЕРБА I. ЖИЗНЬ

Начинал валить снег. Снегом закладывало город. Город глох и начинал все с шепота, как глухие. На хлопьях валилась ночь, падали фонари, кондитерские и дуги. Тьма складывалась в суг¬робы. С пяти уже наступало время, когда слишком поздно. В го¬роде, во тьме, существовали рельсовые пути для опоздавших. С первыми зевками они глядели в лимрнно-иллюминованные стекла на переулки, переезды, дворы, ремесла, фрукты и колба¬сы и меблированные комнаты, подкинутые вокруг. В городском сумраке, как в глухом дворе, было наслежено окнами и огнями. Опоздавшие спешили и радовались, когда вагон затягивало чу¬гунным стоном, а половицы полоскало какое-то буравящее бульканье, от которого варился снег. Они, все они, пассажиры с талыми усами и вуалями, опоздали; за ними пели вагоны с но-выми опаздывающими, — и никогда, никогда не становилось поздно для опаздывания.

Электрички до часу пронзительной и сияющей связью скрепляли места, на которых давно уже теплые хлопья теплых потемков ослабили повязки. Опоздавших кидало в дрожь от времени; особенно когда на остановке перед гостиницей и ап¬текой, перед швейцаром

Скачать:TXTPDF

ступай... Ты еще стоишь? — Я, право, останусь при тебе. Я хочу с тобой остаться, ты такой веселый. — При мне? Сиделкой? Надзор за моим весельем? Чего ты опасаешься? —