Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 3. Повести, статьи, эссе

в голубом привскочившем сиянии и перед тупыми глыбами цветного лекарственного огня стано¬вилось видно, как несметно топчется на этом светлом участке темная погоня хлопьев, горстей, щепоток неба за землей. Небо темных снежинок находилось в вечном пути, оно косо и тяжело догоняло землю, аптеку, фонарь и теплую барышню с теплым извозчиком. Разрозненное темное небо зимы ползло меж ва¬режек, дуг и подъездов. Кондуктор называл неузнаваемые, занесенные околотки. Четыре размытых этажа нервно и вкось расчеркнуты метелью, четыре недрогнувших фонаря повеле-вающе вынуты из скопищ прохожих, как из перемежающихся ножен, и широко, плашмя положены над всем большими лез¬виями.

Ах, как поздно тут! Кондуктор громко роняет: «У Дома Рез-воплясовых». Как поздно у дома; лавки заперты вокруг, выве¬сок не видно. Метель, а за метелью стены сада и ворох инею со сквозною вороною синью и вороной.

[Там, в комнатах большие печи, они косолапо, как дворни¬ки, дыша паром, шагают к портьерам, к окнам, прикасаются ко всему, даже подметают текст учебников молодого Резвоплясова у большой керосиновой лампы на столе, запятнанном черни-лами.]

Здесь есть околдованный печами, чехлами и крестными, зимами за керосиновыми лампами и разинутыми дубами ноч¬ного сада в холеных стеклах зала, вечно спящий и вечно репе¬тируемый наследник Резвоплясов. Он оплыл, как оплывают свечи здесь, если их поставить в эти дурно замазанные рамы, в которые ровным, заведенным воплем дует морозная поздняя улица. Он поставлен жить зимним вечером сюда; в этом доме всегда зимний вечер и так же спит всегда, и отекает, и болеет флюсом, и так же всегда с трудом щурит масленые глаза пороч¬ный и влажный Резвоплясов. А когда является к нему препо¬даватель, Алеша становится жертвой привычной уже катастро-фы: пробуждения. Он ненавидит тогда себя и презирает учи¬теля; он знает, что глупеет наяву и что это его опухоль, и его безобразие, и его мягкая, валяная и теплая речь, что он средо¬точие всего этого, он, безобразно проснувшийся Алексей. Но ненадолго удается опоздавшему репетитору сдержать нежный натиск колыбельной, которую лениво расточает синее, припе¬чатанное морозом окно, мгла затененной абажуром карты Рос¬сии, кот, пробравшийся из коридора, и пунцовые полосы света на ковре, расчесанные ножками стульев; с одной и той же слит¬ной, давнишней колыбельной сбираются они, чтобы взять на себя всю припухающую однобокость и вязкость Алеши, — и вот •он снова течет сном о себе ровно, ровно, но зима рядом в ним, скашивающая, темная зима; она надувает, — и вот Алеша плы¬вет, оплывает; все опаснее и опаснее пробуждения, так хорошо оплачиваемые филологу опекуном, и все сладостнее власть чех¬лов, печей, крестных и зимней ночи в спальне; наследник мил¬лионов хмелеет от сладости неимущего и убогого.

* * *

[Реликвимини взглянул вверх, осмотрелся по сторонам, было ясно, откладывать нельзя. Поздно, поздно чеканило стужей. Земля была такая утлая в этом узком переулке.]

[Реликвимини сильно закинул голову. Ночная стужа змей¬кой скользнула по телу.]

В узком тупике три стены, словно темные снасти воздыма¬лись ввысь. Громадные и темные, — во много обхватов. Навер¬ху, в вынутом люке играло небо, звездой и облаком. Выводило звезду, раскладывало созвездие. Тасовало созвездие, убирало звезду, мешало темные, темные плитки студеной ночи, пожар¬ная лестница черными крючьями липла к млечным облакам. Земля примерзала к тумбам. Облака плыли, плыли, захлебыва¬лась ночь. Площадь пустовала, с кремля бой курантов прохо¬дил краткой повестью. Тишина выкладывала эти звуки. Они оставались сбоку, как торцы для немощеных безлюдий вокруг. Рыхлые головни разжимали свои багровые клешни. Там и сям замутивши ограды кружили костры.

Небо относило, уводило широко расчесанный дым. Столбы дыма круто закручивало в узлы. Из-за башлыка от¬рывались слипшиеся слоги. Звуки прилипали к полозьям, по¬лозья сцеплялись с крестами куполов, от слогов отрывались пары, пары прилипали к дугам, морды лошадей пощипыва¬ли их как сено, это замедляло их шаг, вдруг они останавли¬вались, костры набрасывались на извозчика, он отстранял их рукавицей.

[За углом трое дворников гортанно раздирали скребкой тро¬туары; в безлюдье, охватившее трехэтажные здания, распутно сыпало искрами. Дворники зевали. Немного их, зевающих, ко¬сили морозные улицы…]

[Тесно было за театрами. Величаво подымалось тяжкое реб¬ро театральной стены. Как корабельная снасть, упруго и подав¬шись назад, выносила она на себе белоснежное облако. А оно, надрываясь, увлекало весь переулок туда, в черные отпертые пустоты за Медведицей.]

[Облака плыли. Уже пятую ночь, все морознее и морознее шло, подступало Рождество.

Если бы я спросила тебя, Реликвимини, где водится Рож¬дество, как спрашивают о водорослях или о кораллах, помнишь, помнишь? как ответил бы ты, тогда? Но ведь ты и сейчас отве¬тишь. Погоди, вот оно, вот оно, то далекое, ведь оно здесь у меня. И ведь я давно уже твержу это.]

<1912> * * *

Однажды жил один человек, у которого было покинутое про¬шлое. Оно находилось на расстоянии шести лет от него, и к нему вела санная промерзлая дорога. Там была старая, заметенная снегом встреча Нового года. Встреча происходила в комнате, из которой убрали ковры; комнату распластал праздничный полумрак. Чтобы свободнее было танцевать, лампу поместили на окно. Окно было во льду, и лампа обезобразила его. Потное искалеченное инеем стекло гноилось и таяло, на подоконнике лежал веер и батистовый платок. В другом окне, которого не достигал душный сноп абажура, — в голубом забытьи лежала площадь; несколько фонарей замерло там в виде поплавков над бездной. Несколько труб проходило через луну, как спутники, от которых черное затмение косило дворы. Крики и костры как какое-то чудо в этот час отделяли безмолвие от безмолвия. За санною тишиной наступала еще большая.

На свете можно было угореть в те времена, едкой и страш¬ной тоской, которою чадили его товарищи по классу, когда го¬ворили о девочках. И это было ощутимо и непроницаемо, оно наполняло распахнувшееся детство дней — как запах сигары и ее присутствие бродят в сумерках гостиной.

На свете можно было порваться в те времена от той страсти подражания, которую вызывала в плотном мужском теле хруп¬кость и талая хрусткость женских окончаний.

Никогда он не знал, что на свете есть щель и совсем наск¬возь. Он думал, что жизнь плотно прикрыта. И вдруг узнал. Его подняло, отнесло, и потом уж везде и всегда с певучим трепе¬том сквозило городом, книгами, зимой и праздником, сквози¬ло и больно увлекало его той отрывистой, налетающей тягой, которую так больно и бойко выбивало сердце. Оно подражало ее шагам.

Встреча Нового года была с нею и с товарищами.

Медленный и печальный вальс прислуживал ей за ее скра¬дывающимся танцем. Товарищи прятали свои слова в тенистый мглистый дым, заглушивший углы зала. Вальс продолжал иг¬рать. Но вальс уже давно стоял, неподвижно припоминая что-то своей мелодией; вальс забыл о ней, тапер рассеянно обер¬нулся на то темное крапленное тихим городом окно; вальс (это было так слышно!) тоже, верно, обернулся, его уже не было сре¬ди танцующих, его напев там своей печалью окаймлял чердаки. И она осталась, брошенная танцем среди товарищей, они пред¬лагали ей пастилы. В это время грозная, струящаяся гарь, по¬стоянное очертание соседей и та сквозная струя, в которой ле¬петало закруженное его сердце — две струи — сплелись в какой-то нестерпимо полный вензель о земле.

Он дышал батистовым платком в эти минуты, над платком порхал аромат мандарин. Его страшно раздвинуло над этой кро¬шечной вещицей. Ему стало головокружительно холодно от этих пространств. Простуженным звоном пробило половину двенад¬цатого. Перешли в столовую.

Вот какое прошлое лежало в шести годах от него, сколько он ни жил.

И вот случилось ему уехать. Он долго был в отсутствии и совсем не знал, что какой-то другой народ завоевал родную ему страну, занял город. Завоеватели слились с населением; новая раса подавила старую, вытеснила ее. Может быть, она даже не сливалась, а просто явилась, и это означало: старой расы нет.

Была зима, когда он возвращался в прошлое. Валил снег, вперемежку с ночью и соснами. Его рослый конь ступал тяжело и устало. Все различалось только объемом за плутающими хло¬пьями; самым большим и величавым и неведомым объемом было поле; шаги коня были тоже темны и объемисты, как и по¬драгивание спины; и ели, и шея коня, и рукавицы, и его собст¬венные мысли были объемисты и величавы, медлительны и тя¬гостны, как древнее вооружение; — и самым темным и стран¬ным курганом было небо. Оно ведь было в пути, оно тяжко и с остановками нисходило на землю, в заблудшей путанице хлопь¬ев, — и все-таки оставалось темным бременем тучи над сугро¬бами.

<1912> * * *

Воздух морозной ночи черным налетом покрывал расстояния. Можно было запачкаться о закопченную стужу. Множество ду¬тых ледышек подобно водорослям плыли вдоль окон и карни¬зов, не подымаясь на поверхность; прохожие и лошади напо¬минали пасти заснувших усатых рыб; некоторые же были похо¬жи на водолазов, погруженные в войлочные колокола своих башлыков и пледов.

Луна, без лучей, как срезанная хризантема, путалась в чер¬ных куполах, испарениях и черных хвостах, которые развева¬лись над кострами. Каждое передвижение полозьев, каждый поворот, каждый из шагов и жестов резали ремни из живых сне¬гов, из слоев ночи и из непрочных пластов огня; улица была пронизана визгом, которым сопровождалась эта яростная казнь.

Двое любопытных гимназистов, скрывая друг от друга тай¬ные цели свои, оба, однако, побуждаемые одним и тем же: по¬исками двусмысленных подробностей, которые языком похоти намекали бы о потаенном и условно обозначенном, вертелись перед подъездом «Меблированных комнат». В подвальном по¬мещении, головокруженьем своих паров и вентиляторов, дости¬гая уровня тротуара, мерцало прачешное заведение. Простово¬лосые поденщицы, на которых оседали пресные и беспросвет¬ные туманы с гнездящимися горелками, гладили простыни.

«Прасковья», — кликнули в сенях.

Младший поглядывал туда невзначай.

Вдруг один из мальчиков обратил внимание другого на ко¬сую и громоздкую тень, воздвигнутую на желтой занавеске на¬против, в третьем этаже темно-багрового дома.

— Что это он делает? Что это он к голове приложил?

— К голове! Как же, к голове! К уху! К уху часы приложил, больше ничего.

— Что ж это он слушает так долго?

— Глупости. Нечего в окна глазеть. Пойдет тянучек купим.

В кондитерской перед праздником было так странно люд¬но. Дети чувствовали, что покупатели не случайны сейчас, что на праздники в маленькую однооконную лавку приходили все люди, все без исключения, и если незначительность помеще¬ния ограничивает их число до семи или одиннадцати, то эти одиннадцать — маленькая часть всех, всех остальных, которые разделились у порога и разошлись по другим лавкам и так же стоят там сейчас, точно так же устремив свои лица в одну и ту же сторону, где среди полок, оклеенных глянцевой бумагой, переливаются яблоки и ореховые пасты или индевеют финики и фисташки с венцом из фитилей перед витриной.

Худые скелеты света, газового и лунного, встретили их в улице, покоробленной

Скачать:TXTPDF

в голубом привскочившем сиянии и перед тупыми глыбами цветного лекарственного огня стано¬вилось видно, как несметно топчется на этом светлом участке темная погоня хлопьев, горстей, щепоток неба за землей. Небо темных