в несколько неожидан¬ном направлении, я хочу напомнить, что и наш социалистиче¬ский реализм не мог свалиться с неба, в готовом виде, что и тут в прошлом могут быть корни сверх еще тех, которые достаточ¬но изучены и всем известны. Так вот мне лично кажется, что честь провозвестничества в этом отношении с Максимом Горь¬ким разделяет Толстой, или точнее: бури толстовских разобла¬чений и бесцеремонностей. Лично для меня именно тут где-то пролегает та спасительная традиция, в свете которой все трес¬куче-приподнятое и риторическое кажется неосновательным, бесполезным, а иногда даже и морально подозрительным.
Мне кажется, что в последние годы мы в своей банкетно-писательской практике от этой традиции сильно уклонились и в адвокатском своем красноречии точно ждем какого-то ново¬го Толстого, на этот раз воспитанного революцией социалисти¬ческой (Алексей Толстой тут так и просится на уста), который бы нас, социалистических реалистов, на пленуме представил в раме новых каких-то «Плодов просвещения».
Именно с этой точки зрения мне очень понравился доклад Суркова. В нем было гораздо меньше той приподнятой, фан¬фарной пошлости, которая настолько вошла у нас в обычай, что кажется для всякого обязательной.
Скажем правду, товарищи: во многом мы виноваты сами. Ведь не все на свете создается дедуктивно, откуда-то сверху. Каждый слой общества живет по-своему и отчасти повинен в природе своих отложений. Мы все время накладываем на себя какие-то добавочные путы, никому не нужные, никем не затре¬бованные. От нас хотят дела, а мы все присягаем в верности. Об этом очень хорошо говорил Светлов.
За редким исключением, очень немного ораторов говори¬ли спокойно, трезво, по существу. Правда, эта задача невыпол¬нимая — в рамках пленума дискуссировать о самых основах ис¬кусства, если бы даже каждому отвели по часу на выступление. Есть много застарелых предрассудков и предвзятых мнений. Разбору этих заблуждений надо было бы посвятить целую жизнь, что нелегко само по себе, но задача эта затруднена и с другой стороны. Множество ложных взглядов стало догматами пото¬му, что они утверждаются всегда в паре с чем-нибудь другим, неопровержимым и даже священным, и тогда как бы часть бла¬годати с этих абсолютных бесспорностей переходит на утверж¬дения, далеко не для всякого обязательные.
Например, Безыменский начал с таких вещей, как револю¬ция, масса, советское общество, и не без демагогии перешел на упреки, обвинив меня, как в чем-то несоветском, в том, что я не «езжу читать стихи» (его выражение). А что, если я этого не делаю именно из уважения к эпохе, доросшей до истинных и более серьезных форм? А что, если я именно в том, что кажется непонятным Безыменскому, вижу свою заслугу? А что, если, например, меня однажды пленило, как ездили и продолжают ездить Пушкин и Тютчев по своим книгам, и я все силы своего сердца отдал трудностям этих поездок в ущерб чрезмерно уко¬ренившейся у нас легкости разъездов эстрадных?
Товарищи, давно-давно, в году двадцать втором, я был при¬стыжен сибаритской доступностью победы эстрадной. Доста¬точно было появиться на трибуне, чтобы вызвать рукоплеска¬ния. Я почувствовал, что стою перед возможностью нарожде¬ния какой-то второй жизни, отвратительной по дешевизне ее блеска, фальшивой и искусственной, и это меня от этого пути отшатнуло. Я увидел свою роль в возрождении поэтической книги со страницами, говорящими силою своего оглушитель¬ного безмолвия, я стал подражать более высоким примерам.
Товарищи, если у нас терпится разврат эстрадных читок, в балаганном своем развитии доходящий временами до совершен¬ного дикарства, то это только потому, что Маяковский и в этом отношении, то есть как явление на эстраде, был такою живою истиною и дал так потрясающе много, что как бы на несколько поколений вперед оправдал это поприще, искупив грехи мно¬гих будущих героев мюзик-холла.
Меня очень удивило, что на этом пленуме так часто повто¬ряли мое имя. Товарищи, я неповинен в этом, мне непонятны эти тенденции, сам я лично не подавал повода к этим преуве¬личениям. Как каждый из вас, я нечто реальное, я не прозра¬чен, я — тело в пространстве. Но у нас много забавников с чрез¬вычайно эстрадным воображением. Не я один, любой предмет в их трактовке обрастает горою пошлостей, вы сами были сви-детелями таких выступлений. Ответственен ли я за то, что имен¬но так, а не иначе раскрывается взору Безыменского жизнь, искусство, назначение человека и его собственная роль во всем этом? Ответственен ли я за то изящество, с которым Вера Ин-бер разделила историю человечества на две главные части, ус¬мотрев разрешение всех тревог и горестей, по ее мнению, у нас немыслимых, в геометрическом чертеже на заиндевелом окне трамвайного вагона?
Уткин сам, далеко не мой кумир и отнюдь мне не доброжела¬тель, возражая на разбор его стихов, предпринятый Верой Михай¬ловной, заметил, что ей-де не нравится, как он убивает в стихах одного из своих персонажей, и она бы это сделала по-другому.
Надо сказать в защиту Веры Инбер, что она тут не в одино¬честве. За немногими исключениями, все тут разбирали строки и строфы как действительные происшествия или неловкости, совершенные по оплошности, или, в лучшем случае, как яркие или неяркие анекдоты. Но, товарищи, фельетон всего лишь только жанр, и как он ни распространен в наши дни, это далеко для нас не обязательная философская система.
Вообще о стихописании тут говорили как о работе какого-то постоянно действующего аппарата с выработкой, прямо про¬порциональной приложенному труду. Мне представился водя¬ной насос, несмотря на все старания все же еще отстающий от общих потребностей. Но все клялись тут: приналяжем, ну, ясно, воды будет теперь больше, и насчет нашего поэтического буду¬щего можно быть спокойным.
Нет, серьезно, товарищи, во многом я части выступавших просто не понимаю, — у нас разный язык. Здесь, например, очень уверенно отличали стихи хорошие от плохих, точно это правильно или неправильно выточенные машинные детали. Между тем под видом плохих стихов приводили и не стихи даже, а просто образцы безвкусицы, морально не случайной, и я лиш¬ний раз убедился в том, что, вообще говоря, плохих и хороших строчек не существует, а бывают плохие и хорошие поэты, то есть целые системы мышления, производительные или крутя¬щиеся вхолостую. И стахановские обещания отлица последних противоречием своим способны привести в уныние.
Лучше всего, с искренним и плодотворным волнением го¬ворили здесь о стахановцах немецкий поэт Иоганнес Бехер и Семен Кирсанов. К тому, что они сказали, мне хотелось бы при¬бавить одно: эта неожиданность — самый большой подарок, каким нас может порадовать жизнь; таких неожиданностей должно быть больше в нашей области, о неожиданностях сле¬довало говорить на этом пленуме, и о них ничего не говорилось. Вы увидите дальше, к чему я клоню, выделяя эту подробность.
Хотя только что я усомнился в целесообразности деления стихов на хорошие и плохие, последние, вообще говоря, мысли¬мы в несколько другой связи. Так, для меня, товарищи, насту¬пил подобный период, и я ему радуюсь. В течение некоторого времени я буду писать плохо, с прежней своей точки зрения, впредь до того момента, пока не свыкнусь с новизной тем и по¬ложений, которых хочу коснуться. Плохо это будет со многих сторон: с художественной, ибо этот перелет с позиции на пози¬цию придется совершить в пространстве, разреженном публи¬цистикой и отвлеченностями, мало образном и неконкретном. Плохо это будет и в отношении целей, ради которых это делается, потому что на эти общие для всех нас темы я буду говорить не общим языком, я не буду повторять вас, товарищи, а буду с вами спорить, и так как вас — большинство, то и на этот раз это будет спор роковой и исход его в вашу пользу. И хотя я не льщу себя тут никакими надеждами, у меня нет выбора, я живу сейчас всем этим и не могу по-другому. Два таких стихотворения я напеча¬тал в январском номере «Известий», они написаны сгоряча, черт знает как, с легкостью, позволительной в чистой лирике, но на такие темы, требующие художественной продуманности, недо-пустимой, и, однако, так будет, и я не могу этого переделать, некоторое время я буду писать как сапожник, простите меня.
Теперь вот что, товарищи, — я этого уже слегка коснулся. Бывают следствия смещений гигантоманических, по отноше¬нию к которым каждый из нас не более козявки. Но в какой-то стороне нашего литературного застоя повинны мы сами, как члены корпорации, как атомы общественной ткани. И не от повышения трудолюбия, как тут говорилось, можно ждать спа¬сения. Искусство без риска и душевного самопожертвования немыслимо, свободы и смелости воображения надо добиться на практике, здесь именно уместны неожиданности, о которых была речь выше, не ждите на этот счет директив. В таком духе тут высказывались только двое: Светлов и Бехер.
Задача ли правления союза, чтобы сказать вам: будьте сме¬лее? Это задача каждого из нас, это наша собственная задача. На то каждому ведь и даны ум и сердце. Я не помню в нашем законодательстве декрета, который бы запрещал быть гениаль¬ным, а то кое-кому из наших вождей пришлось бы запретить самих себя. Значит, в смысле возможности новых идей простор, вероятно, у нас не меньший, чем в отношении перелицовыва-ния старых.
И раз я уже употребил такое выражение, как гениальность, я несколько остановлюсь на этом понятии, во избежание пре¬вратных толкований. На мой взгляд, гений сродни обыкновен¬ному человеку, более того: он — крупнейший и редчайший пред¬ставитель этой породы, ее бессмертное выражение. Это — ко¬личественные полюсы качественно однородного, образцового человечества, дистанция же между ними не пустует. Промежу¬ток этот заполнен теми «интересными людьми», теми необык¬новенными и всегда третьими лицами, которые-то, на мой взгляд, и составляют толщу так называемой посредственности. Убеждение это я однажды уже высказал по поводу Маяковско¬го в книге, которую бы теперь написал по-другому. Но там он был назван человеком крупного обыкновения. Нет, товарищи, такого обыкновенного человека, который в зачатке не был бы гениален, это-то нас и объединяет, на этом-то правильном наблю¬дении и воздвигла религия свою ложную надстройку о бессмер¬тии души, и только посредственность, выдумавшая длинные волосы, скрипки и бархатные куртки, нас разъединяет.
Единственно лишь в понимании этой промежуточной сре¬ды, то есть в кривом зеркале посредственности, получается так,
НОВОЕ СОВЕРШЕННОЛЕТЬЕ
Пишу наспех, подавленный важностью акта и величавостью доку¬мента, в особенности первою его, полной огромных итогов, ге¬нетической главой. Состояние, в которое я приведен, далеко от того, чем должно быть спокойное, дающее сырье для законода¬тельных дополнений, обсужденье. Оно начинается позднее, осо¬бенно на практике, в проведении в жизнь обнародованных пред¬начертаний, например, в обсуждении выборных кандидатур или во множестве других случаев, и всякий примет в этом участие.
что ежели я пишу так, как умею, то, следовательно, я должен то-то и то-то, и, в частности, скажем, должен отрицать