собой. [И Дионис не опьянение и не забы¬тье. Может быть, он скорее — переживание периодическое в опьянении, 6eoЗ Seicov1, как сказано у Менона.] Может быть, Дионис — предмет психологии в большей мере, чем мифологи¬ческий сюжет.
И затем Дионис — северное веяние, которым потянуло над Фессалией и Беотией к восьмому веку. Его имя сложено из кри¬ков — и это фракийские крики. Это идиома народности, совпа¬дающая, однако, с родственными явлениями иных рас и эпох.
Пожалуй, психология народов или даже антропология впра¬ве виндицировать Диониса. И мы вверим бога заботам самых разнообразных дисциплин. Мы уступим его диалектике, пси¬хологии, истории культуры и антропологии.
Останется сон Сократа, останется потребность посвящения в мистерии, останутся некоторые данные археологии — и глав¬ное, останется требование «прямого смысла» этих фантазий. Мы хотим только сообразить [обещаемое бессмертие, поставить его в связь с обрядом] все то отрывочное, что сообщают нам. И мы ограничимся отщсооеь а6avaoia2.
Дионис был открыт практически в оргии. В этом один из мотивов его периодичности. В упадке естественности мы забы¬ваем о нем. Его экстатический смысл непереводим. Подойдем со всем возможным цинизмом к предмету оргии, станем в наи¬более неблагодарную позицию к богу зимнего возбуждения.
1 бог из богов (греч.).
2 обыкновенным бессмертием (греч.).
Сберемся со всею силой прозаичности, чтобы достойно встре¬тить это толпящееся опьянение, забредшее ночью в горы, мету¬щее заревом долины.
Освободимся от эстетических предрассудков, забудем о всех тех подвигах творчества, которые совершены под это фракий¬ское заклинание; сосредоточимся на опьянении как таковом — на этом [модификации] виде чувственности, и только.
[Эта чувственность в своей крайности, эта степень чув¬ственности — на последнем пределе, за которым следует за¬бытье — тут сознание.
Эта модификация чувственности — наделена странною судьбой. Она резко обособливается от чувственного в его есте¬ственной и беспорядочной форме; она приобретает такие осо¬бенности, которых не найдено.]
Но мы встретим ее в такой необычной форме: отдельные клики так согласно струятся в щемящем вопле фригийской флейты, чувственность так стройна и так одинока здесь, со сво¬ею ночью и далью, и так оторвалась от [той мирной] чувствен-ности, питающейся днем, что и мы должны будем ее обособить.
Это уже не степень только эмоции. Это уже иные формы ее. И эта форма перекочевывает в культуру; ее историческая миграция, переселение оргии в трагедию и мистерию, говорит за ее особость.
Это уже не та чувственность, которою человек живет.
Вероятно, это чувственность, которою он бессмертен.
Сейчас мы приведем темные, лаконические цитаты. Их надо будет перевести. Иногда перевод — переправляет прах умершего значения из одного языка в другой. Язык — наполо¬вину кладбище.
Живо ли для нас слово: бессмертие?
Пусть извинят поэтому дальнейшее отступление. И пусть будут снисходительны к его беспорядочности. Этими поиска¬ми смысла не будет, конечно, отрыт клад бессмертия. Но, мо¬жет быть, они [разрыхлят] размягчат почву.
Пока мы будем обращаться с понятием бессмертия как с величиною, ближе непонятной. Может быть, в ином распо¬ложении, к которому мы придем, оно разъяснится нам как функ¬ция. Однако остережемся переносного и аллегорического. Кон¬кретно лирического требовало сновидение от Сократа.
Бессмертие создано теми, которые его хотят. Мы не пони¬маем смысла бессмертия только тогда, когда оно нам не нужно; непонимание это удивительно своеобразно: это скорее полное отсутствие того предмета, который должен стать понятным или остаться непонятен; [мы привыкли неправильно выражаться] для нас не существует бессмертия лишь тогда, когда его нет как проблемы даже или как потребности. Бессмертия нельзя отри¬цать только потому, что его невозможно и утверждать, его мож¬но только знать как потребность: и тогда [темнота участи или недоступного чувством] загадочность запредельного оказыва¬ется загадочностью нашего желания или замысла.
Какая нужда приводит к этой надежде тех, которые созна¬тельно пережили ее, а не слепо только заимствовали, и каково содержание их надежды?
Прежде всего мы будем говорить о тех, которые под бес¬смертием подразумевают индивидуальное. Потому что вечнос¬ти значения, вневременности идей нечего делать с живой ду¬шой человека. Логическая вечность минует желанное бессмер¬тие. Это музыка, только в переносном значении.
Обычно представляют себе бессмертие как продолжение жизни за гробом. Большей нелепости, кажется, нельзя приду¬мать. Помимо прочего это чаяние бессмысленно как чаяние. Жизнь как таковая, и не перипетии ее, а само основное свойст¬во жизни — вызвало желание бессмертия; нашу волю истолко¬вывают нам, как чаяние вечной жизни; нам обещают, что и по¬сле смерти [мы постоянно будем жить — то есть нуждаться в бессмертии] будет продолжаться то состояние, которое хочет бессмертия, нам говорят, что и смерть не избавит нас от вечной нужды в бессмертии. Можно ли найти что-нибудь безотраднее такого будущего.
Нельзя поэтому катить бессмертия перед собой, это опас¬ное perpetuum. Оно уводит нас в бесконечность абсурда.
Но ведь нужно было кому-нибудь и когда-нибудь искрен¬не и глубоко, самолично, а не через принадлежность к секте — бессмертие. Какую же потребность озаглавил он этим произ¬водным от «смерть»?
* * *
Многие музыканты хотели философии. С этим словом шутило и бессмертие Бетховена. Между тем они не знали, что в числе просроченных задач философии находится и месть музыке. Эта месть, если бы она была исполнена, носила бы на себе печать высокого благородства; она явилась бы местью не за себя.
Поэзия любила философию всегда. Все ли знают, что эта любовь была неравной? Философия ревнива к поэзии, часто чудится ей обида, нанесенная музыкой ее божеству.
Музыке можно мстить. Не надо понимать этого лично. Опустошения, производимые ею в душе, не дают еще основа¬ния для того, чтобы негодовать. Недовольство такого рода было бы низко и малодушно.
Но музыку надо призвать к порядку. «Музыкальность ли¬рики» — есть обозначение, которое, составляя честь поэзии, делает в то же время очередной взнос и в тот общий фонд пред¬рассудков, которые поддерживают беззаконное первенство музыки среди искусств. Словосочетание это представляет опас¬ность для музыки: здесь притязательность ее становится бес¬печностью самозванца, и здесь-то ее легче всего уличить.
Прелесть строфы, в которой ритм подымает на себе поверх¬ность слов и образует ритмический профиль предложения, пре¬лесть такой строфы вулканической природы дает нам основание для подобных сближений с музыкой. Приходится довольство-ваться таким сравнением; мириться с его условностью, с тем, что музыка слова есть несобственное обозначение, слово, ли¬шенное прямого смысла; такие приемы говорят всегда о несо¬ответствии между предметом и выражением; троп свидетельст¬вует или об излишке выражения или о его недостатке, о пафосе или о затруднении.
Кажется чем-то самоочевидным, что сравнивая формаль¬ные достоинства поэзии с целой стихией музыки, богатой и Другими признаками сверх тех, которые она разделяет с подвиж¬ностью речи, мы применяем троп, который < >
Не * *
Уже с конца XVIII века мечтают о народности. Державин, Ка¬рамзин, Радищев пытаются воссоздать сказочную старину; в но¬вейшее время ее разыскивают Жуковский и Батюшков; Пуш¬кин в Лицее работает над Бовой; но подлинный народный быт разве только у Радищева. В «Руслане» могли находить нечто близкое Ариосту и к Лафонтену и к Богдановичу.
Романтизм — освобождение творчества от условных огра¬ничений в форме и содержании.
С 1822 г. Пушкин отмечает влияние английской поэзии на отечественную и приветствует его, находя его полезнее влия¬ния робкой и жеманной французской поэзии. В письме к кн. Вя¬земскому ждет появления крупного романтика во Франции, который превзойдет немцев, и предсказывает таким образом В. Гюго, отрицая какую бы то ни было черту романтизма у Шенье и Парни.
К Вяземскому в марте 1824 по поводу его «Разговора между издателем и классиком», приложенного в качестве предисло¬вия к отдельному изданию «Бахчисарайского фонтана», — Пуш¬кин находит, что суждения Вяземского написаны для Европы, Российский «классицизм» не стоит таких веских, обдуманных осуждений, Дмитриев не имеет более весу, чем Херасков или дядя Василий Львович.
30 ноября 1825 г. к Рылееву: «Важная вещь! Я написал трагедию и ею очень доволен, но страшно в свет выдать, роб¬кий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под ро¬мантизмом у нас разумеют Ламартина… Сколько я ни читал о романтизме — все не то». А рядом с этим: романтический харак¬тер — Якубович — дуэлист и необузданный характер с нагло притязательными выходками; романтичен характер Констан¬тина I, предположенного преемника Александра I: «…его бур¬ная молодость, походы с Суворовым, вражда с немцем Баркла¬ем etc»
Александр и Николай Николаевичи Раевские:
1) казался Пушкину исторической личностью в близком
будущем по своим необычайным умственным способностям. 2)-й не остался без влияния даже на литературные идеи
Пушкина.
Дочери генерала Раевского — Катерина Николаевна (впослед-ствии за генералом М. Ф. Орловым) — необыкновенная женщи¬на, твердый и прямой характер, — младшая — за кн. Волконским.
Под руководством новых друзей изучение английского язы¬ка: книгой для практических упражнений взят Байрон.
H. Н. Раевский знакомит Пушкина с поэзией Шенье.
«Демон» (напечатан в 1823) — и притворное разочарование Ал. Раевского при встрече с Пушкиным в Одессе, послужившее поводом для стихотворения.
Чтение В. Скотта в последнем периоде творчества.
Из послания к Чаадаеву о работе над собой:
В уединении мой своенравный гений Познал и тихий труд, и жажду размышлений. Владею днем моим; с порядком дружен ум; Учусь удерживать вниманье долгих дум; Ищу вознаградить в объятиях свободы Мятежной младостью утраченные годы И в просвещении стать с веком наравне.
Из характеристики Анненкова:
«Пушкин перерождался нравственно, когда приступал к созданию произведений, назначавшихся им для всего читаю¬щего русского мира. Дух его как-то внезапно светлел и устраи¬вался по-праздничному, возвышаясь над всем, что его сдержи¬вало, томило и угнетало. Самые подробности жизни, тяготев¬шие над его умом, разрешались в тонкие поэтические намеки и черты, сообщавшие произведению, так сказать, запах и окрас¬ку действительности. Он должен был сам любоваться тем нрав¬ственным типом, который вырезывался из его собственных про¬изведений, и мы знаем, что задачей его жизни было походить на идеального Пушкина, создаваемого его гением».
Пыпин: потребность поэтического инстинкта отовсюду прийти к художественному образу.
Слова Пушкина (1825):
«Поэзия бывает исключительно страстию немногих, родив¬шихся поэтами: она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилья, все впечатления их жизни».
Из письма к кн. Вяземскому (1823):
«Я желал бы оставить русскому языку некоторую библей¬скую откровенность».
П. Мериме (по рассказам Тургенева) восхищался и пугался этой библейской откровенности в Пире Петра Великого.
На выпускном экзамене Пушкин читает написанное по обязанности, но искреннее «Безветрие».
9 июня 1817 государь награждает жалованьем 700 р. и опре¬деляет в коллегию иностранных дел. В июле в отпуск в Михай-ловское. Аннибал (Петровское) и Тригорское. Осенью возвра¬щается в СПб.
Три зимы (1817—1820) живет на Фонтанке жизнью золотой молодежи. «Оригинальное общество Зеленой лампы». Свет, балы Лаваля, см. светская жизнь Евгения Онегина. Арзамас, «Иерусалим ума и вкуса». — 1818 — Катенин (излечил от одно¬сторонности). Гнилая горячка и 8-й том Карамзина. Дельвиг, Кюхельбекер, Карамзин, Жуковский, Вяземский.
1818 — Жуковский — о выражении «в дыму, что леший». Руслан и Людмила. 1820. — В числе друзей — из Союза бла¬годенствия; при реакционном настроении недовольство Пуш¬киным: Вольность, эпиграммы; показывает в театре