Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 5. Публицистика. Драматургия

поэтов? Так что о случаях, когда это просится в руки, мы говорить не будем, но мы из этого не будем делать идеалов, не будем преклоняться перед ними.

(Голос: А если «Илиаду» перевести онегинской строфой, что получится?)

Этого не нужно делать, потому что гекзаметр по-русски вполне возможен и даже желателен. (Голос: И газель можно передаты)

Совершенно правильно, — газель можно передать. Это именно то, о чем я говорил, когда говорил о бытовании и т. д. Идеалы газели настолько общие для всего человечества, это настолько вековые понятия, что они уже эстетичны в одном названии. Это можно передать.

Форма газели — нейтральная для персидского стихосложе¬ния, но когда говорится о «железном периоде», — получается ерунда, и переводчик совершенно не виноват в этом. Нашему русскому уху это кажется ерундой, — это вас рассмешит, как рассмешило в газете Изгоева, а это не смешно, потому что в оригинале газель не такой исключительный случай. Для нас это — просто повторение, — ошалел человек, впился в этот пе¬риод, — а там — он знает, что повторять надо. Если вам я подам этот период первым стихом, это вас не будет пугать, а тут смеш¬но, смешно то, что это пышное экзотическое платье, которое вы вдруг разоблачили, — оказывается периодом. Следователь¬но, не в периоде дело, а в форме. И если вы в газели будете кадить фимиам, может быть, это не покажется вам смешным, потому что фимиам необычный.

Вот пример из моей практики, из той же грузинской прак¬тики. Может быть, жалко, что я сборник переводов не предва¬рил объяснением насчет того, как я делал Важа Пшавелу. Но мне это показалось излишним и скучным, а потом, может быть, и это не защищено от недоразумений.

Дело в том, что даже в тех пределах, незавидных, о которых я говорил, — без знания языка, при опоре на подстрочник, — я все же располагал каким-то выбором. Например, я знал, что Важа Пшавела рифмует через строчку. Мне пришлось передать по-рус¬ски его большую поэму в тысячу с чем-то строк. Для этого при¬ходилось искать рифму, приходилось рифмовать. Вам совершен¬но ясно, что при рифмовке через строчку рифм получается все-таки вдвое меньше, чем когда рифмуешь каждую строчку? ( Смех.)

Должен сказать, что в конце работы я именно от этой риф¬мовки и устал. Временами это бывало нелегко.

Почему я полез на рожон, почему я стал, уклоняясь от под¬линника, который рифмует через строчку, рифмовать каждую строчку? Ведь это просто дерзость — уклонение от подлинни¬ка? Почему же я пошел на это? Потому что я понял, что в диа-пазоне русских возможностей это будет звучать иначе, чем по-грузински, что в русском диапазоне это попадет в дурную тра¬дицию, — у нас дурная преемственность на этот счет. Чем мы в этом отношении богаты? Плохими переводами из Гейне, сла-быми стихами Майкова. Вообще примеры в этом отношении не блестящие. И опять-таки, — как я уже говорил про газель, — вы еще рта не раскрыли, но достаточно вашей ужимки… — и там вы хоть из кожи лезьте, — все равно ничего не достигнете.

Также и тут мне было совершенно ясно, что не нужно риф¬мовать через строчку, я понял, что если даже я расскажу те же вещи и более удачно передам Важа Пшавелу, все-таки между Важа Пшавелой и русским ухом проляжет в сторону уводящая, дискредитирующая флюида, волна.

О размерах. Я не буду говорить, что грузинское стихо¬сложение не тоническое, но оно по-особому силлабическое, держащееся на долготах и краткостях, но совсем иначе, чем античное. Передача этих вещей в ямбе и хорее, говоря со всей строгостью — несоответственна. Гаприндашвили, который де¬лал перевод с грузинского, допускал ту же ошибку. Очевидно, приходится идти по этой дороге.

Как я выбирал размер? Я расскажу про это. Я прочел под¬строчник, вник в фонетику, но это ерунда, в фонетику потом вникают, — главное — идти от крупного, от духа подлинника, как и во всех вещах на свете. Я прочел подстрочник и, хотя мне товарищи из Грузии писали, что в их поэтической жизни, в их поэтическом хозяйстве — это представляется им чем-то вроде «Гайаваты» или «Калевалы». Они думали, что переводить хоре¬ем вполне возможно. Я прочитал эту вещь, но мне она ни «Ка-левалу», ни что-либо другое не напоминала.

Мне эта вещь напомнила Пушкина. Она мне напомнила Пушкина мастерством, своей страстностью, умением сразу при¬ступом подойти к рассказу, — с первой же страницы начинает¬ся поэтическое повествование. Вы здесь имеете поступь мета¬форы, краски, положения и т. д. Пушкинский нахрап напом¬нил мне дух этой вещи. Тогда мне стало ясно, в каких регистрах мне искать способ передачи. Мне эта вещь немножко напом¬нила даже пушкинского «Кавказского пленника». Совершенно ясно, — взять четырехстопный ямб Пушкина. Но я сразу по¬нял, что если я придам дух Пушкина Важа Пшавеле, я его иска¬жу. Потому что вообще пушкинский четырехстопный ямб в на¬шей жизни, на нашей памяти обладает такой властностью, что эпигон не может не быть барабаном. Он может оказаться толь¬ко посмешищем, и здесь ничего нельзя будет понять. Слабые поэты, как только пользовались четырехстопным ямбом, схо¬дили на нет. Это дело их губило. Форма стиха, победоносного стука, — оставалась, но это очень рискованное делописать пушкинской формой. Допустим, я сам пойду ко дну, но зачем же я буду, кстати, с собой тянуть Важа Пшавелу (Аплодисмен¬ты.)

Таким образом, хорей был неподходящим. Подходящей была возможность, выходящая от внутреннего мира, от Пуш¬кина. Подходящими были какие-то формы нейтральные, фор¬мы пушкинского подобия. Тогда я решил, что в конце концов даже именно к форме подлинника, к форме грузинской речи ближе всего стоит трехдольная форма, нечто вроде амфибрахия и анапеста. Я решил, что нужно взять трехдольную форму, ли¬шив ее романтизма. «Русалка плыла по реке голубой, озаряема полной луной…». Я решил, что здесь подходящим будет ямб. Может быть, то, что я говорю, покажется вам чепухой, но мне кажется, что трехдольник идет именно ямбом, что это похоже на «Кавказского пленника», а может быть, — и на трехстопный ямб. Вот как я решил эти задачи.

Одним словом, я хочу сказать, что задача переводчика во¬обще шире, чем мы ее ставим. Потому что одни будут отстаи¬вать одно, а другие — другое. Придется обнимать необъятное.

В конце концов, то есть в случаях, когда формы подлинни¬ка близки и поэтически не теряют, не обессмысливаются при передаче, мы достигаем конечного идеала. По этой линии и нуж¬но идти. Если же это нам не дано, тогда вы должны мечтать о другой вещи. Вы должны помнить — не только помнить, но и осознавать. Во всяком случае не принимать на веру.

Недавно мне сказали, что, может быть, наступает пора ог¬раничения нашей роли чисто литературными рамками. Может быть, этот Период и пришел. А раз это так — то я понял, что про¬никновение в чужую культуру — великое дело. Вы должны эту культуру передать на собственном языке. Как вы это будете де¬лать — это ваше дело. Можете становиться вниз головой — это не дело читателя, не наше дело, а ваше личное дело. И это надо сделать. (Аплодисменты.)

5 января 1936

НА ДИСКУССИИ О ФОРМАЛИЗМЕ

Товарищи, мне, главным образом, хочется тут поделиться с вами просто ощущениями, настроениями, так сказать, вызываемыми, в частности, у меня, к кампании этой, на тему о формализме и натурализме, вернее, о форме, какую она получила в наши дни.

Этому вопросу я предпошлю несколько слов на другую тему. Признаться сказать, — и я к этому вопросу еще вернусь потом, — я целого ряда статей этих не понимаю. Я потом скажу, как не понимаю и почему не понимаю. Но когда я пытаюсь найти объ-яснение, так сказать, существо в этом непонятном для меня споре, я обращаюсь к тому, что у меня самого давно нашло от¬клик в собственных своих ощущениях.

Я кампанию эту, как форму недовольства, как симптом недовольства, понимаю, даже не представляя субъекта этого недовольства — общество ли это, или, поэтически выражаясь, время, или даже, наконец, пространство, недовольное искус¬ством, в нем сейчас помещающимся. Это недовольство я разде¬ляю почти стихийно, как погоду я чувствую. Я объясню, почему это недовольство справедливо.

Наш съезд писателей собрался в то время, когда, — тут, ко¬нечно, я ни черта не понимаю, и лучше бы не следовало мне на эти темы говорить, — но я скажу, как мне это представляется. Мне кажется, что к тому времени я не понимал коллективиза¬ции, она мне казалась ужасом, концом света. Ко времени, ког¬да был созван съезд советов, в моем сознании это победило, я это понял, достигнута была какая-то высота, жизнь сформиро¬валась на каком-то высоком этапе. Съезд писателей в это время собрался, и отношение писательства или призыв к воображе¬нию, может быть, такой: «Взгляните». И дело было: растаращить глаза, увидеть и поразиться.

Многие, я в частности, поняли задачу литературы тогда, как отображение действительности, у нас и сейчас так нашу лите¬ратуру понимают, то есть чтобы вместо великолепия действи¬тельности заняться отдельными ее участками, изобразить один кусок, другой кусок, третий и т. д. Еще сейчас на дискуссии нам распределяют темы, говорят: «Вот вы не изобразили директора завода», — и даже говорят: «Ваша вина».

Я теперь желал бы перейти к тому, что я говорил о форме недовольства. Может быть, я делаю ошибку, опять выразясь не так, как следовало бы, — я скажу, что за это время вы поража¬лись внутренним чудесам, чудесам разрешения этой трудней¬шей задачи — коллективизации, устранения собственности, собственнических инстинктов и мышления в земледелии, — самое трудное, самое основное в революции…

Из созерцания этого внутреннего чуда мы теперь перехо¬дим к следующему. Союз становится в большей степени, чем раньше, историческим субъектом в его не только военной, но исторической готовности, в его исторической миссии. Он ста¬новится чем-то динамическим, заставляющим предвидеть. Тут человек должен пойти напролом, может быть, его каменьями побьют, но он этим воздухом должен дышать и не слушаться критики, которая ему распределяет темы. Конечно, какой-то корень этого имеется у каждого, как и раньше, — но вдруг по¬явился Всеволод Вишневский. Этот голос, конечно, может явиться неожиданно, придет человек — и скажет.

Но помимо этого, если бы меня спросили, что я думаю в ответ на волну недовольства, как я ее понимаю? Я понимаю вол¬ну недовольства так: что не стоит стоять на месте. Тут говорят о поднятии степени в изображении темы. Это — чепуха. Станьте на минуту практиком. Перелом в сознании уже изображался, но не хорошо — нужно еще лучше. Если бы недовольство своди¬лось к этому,

Скачать:TXTPDF

поэтов? Так что о случаях, когда это просится в руки, мы говорить не будем, но мы из этого не будем делать идеалов, не будем преклоняться перед ними. (Голос: А если