переменившаяся, живете Вы, тетя, в своем! Я слышал о ваших прошлогодних невзгодах, но и в десятой доле не мог вооб¬разить, что они таковы.
И твой упрек в отрыве, Оля, — (справедливый!) горько про¬звучал и оставил горький отзвук. И это отзвук моей жизни. Так все родилось, так все сложилось, — что делать!
Недавно, как-то вечером, в гостях Женя сентенцией разре¬шилась, что в Ленинграде женщины замечательные и все оттуда.
Сказано это было по поводу присутствовавшей и действительно замечательной вашей пианистки М. Юдиной. А в пример приве¬ла, кроме названной, бывавших и близко знакомых: Ахматову, се¬стер Радловых1 и вас обеих. Тогда и хозяйка, где ужинали, напом¬нила, что она из Петербурга2, Жене же пришлось рассказать о вас, ввиду заявленного.
И вот я люблю вас, как сймое свое, а и не запишу до конца страницы. Тут, верно, и начинается то, что ты, Оля, назвала: от¬рыв. Но рассказывать о чем-нибудь своем — значит делиться, значит угощать, значит что-то предлагать, для всего же этого надо держать в руке что-то осязаемое. Осязаема ли нынешняя жизнь? Или повести это все одним восклицаньем и сказать так? Что со¬той доли неизвестно за что выпадающего мне счастья было бы в былое время достаточно, чтобы вправлять его в кольца и резать им стекло. Что вновь и вновь встречаются люди, которых невоз¬можно не любить, что до меня доходят волны, которых я не заслужил и отдаленно, что моя обыденность испещрена драго¬ценностями, и, следовательно, тем горше, что все это пропадает даром. Потому что это происходит в наше время, превратившее жизнь в нематерьяльный, отвлеченный сон. И чудесам челове¬ческого сердца некуда лечь, не на чем оттиснуться, не в чем от¬разиться.
Но ведь я к вам с большою просьбой. Помогите мне, пожалуй¬ста. Я не оставил надежды послать Женю с Дудликом, как вы его называете, к своим. В известных целях мне надо бы последователь¬но обязать их на известную сумму. Вы оказали бы мне серьезней¬шую услугу, и я не знал бы, как за нее благодарить, если бы согласи¬лись раз-другой на перевод от меня, причем, только половину я бы отнес на папу3. Неужели вы меня оттолкнете? Тогда я просто не по¬нимаю, для чего мне зарабатывать. И всего меньше, — в чем мой отрыв. Потому что с людьми близкими из московских или из дру¬зей, с которыми мы жили в Ирпене, этого отрыва нет и в этом воп¬росе, и ведь это легчайшее доказательство взаимного доверья. И вы мне в нем откажете? А главное, главное, главное: услуга, которую Вы мне при этом могли бы оказать, вдесятеро серьезнее той химе¬рической брезгливости, которую всегда ко мне питаете. Клянусь Дудликовым здоровьем! Ваш отказ будет не только пощечиной мне, но и… нуллификацией будущих Дудликовых ресурсов. И это было бы так гадко, что я этого и вообразить не в состоянии. Простите за длинный разговор на эту гнусную тему, но я так боюсь вас! Как раз этот страх причина того, что пишу вам обеим сразу. Не пощадит
Оля, пожалеете, тетя Ася, Вы. Тетечка, заступитесь за меня перед нею. Наедине же страшно.
Крепко целую и обнимаю. Ваш Б.
Писал ли вам папа о смерти тети Розы?4
Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф.
1 Имеются в виду сестры Дармолатовы: поэтесса Анна Дмитриевна Радлова и скульптор Сарра Дмитриевна Лебедева.
2 Хозяйкой была Зинаида Николаевна Нейгауз.
3 Чтобы увеличить постепенно собирающуюся у родителей в Герма¬нии сумму для возможности поездки к ним жены и сына, Пастернак изыс¬кивал способы обмена рублей на марки (вывозить их за границу было запрещено), посылая их родственникам с компенсацией их со стороны немецкой части семьи.
4 Р. О. Шапиро.
576. 3. Н. НЕЙГАУЗ
26 декабря 1930, Москва
26. XII. 30 Друг мой!
Мне подана сейчас бандероль с тем английским журналом, о котором давно писала сестра1. Наконец она его выслала. Помни¬те, это было, когда у Вас повышалась температура. Вы были боль¬ны, мне об этом взволнованно сообщил Г<арри>, я тревожился за Вас2. Узнав, что что-то мое переведено, и не зная, что именно, я загадал о Вас на первую, какая будет, строфу первого стихотворе¬нья. Как хорошо вышло! Первым переведено: «Весна, я с улицы, где тополь удивлен…», где есть слова: «Как узелок с бельем у вы¬писавшегося из больницы»3. Итак — весна и выздоровленье.
Я был у Вас сегодня и не застал. Простите меня, вчера я в пер¬вый раз перед Вами провинился. Это не давало мне покоя весь день. Оттого я и пошел к Вам, но Поля4, верно, не передала. Я не вернулся к Асмусам, как обещал, потому что после Вашего подар¬ка по телефону я вошел бы туда еще более громким и прямым изоб¬раженьем Вас, чем это случалось раньше. Как бы я ни сдерживал¬ся, это бы так шло от меня, что вызвало бы еще большие неожи¬данности, чем до сих пор, и на этот раз такие, после которых надо было бы уже подняться и лететь, не оглядываясь5. А вы знаете, что это сейчас еще невозможно. Я тотчас же стал звонить туда, чтобы
как-нибудь предупредить о неприезде, но к аппарату не подходи¬ли. Простите ли Вы меня?
Чем волнует меня статья и переводы? В статье — совпаденье с моими мыслями последних дней. Часть переведенного — из того, что я читал при Юдиной (цикла «Болезнь»), вечер же с Юдиной — время Вашей болезни. Перед статьей в строчку выписано: Block 1921, Essenin 1925, Mayakovsky 1930 — даты смертей до братства близких, и еще только недостает моей. Главное же, что о моей жизни неизвестный мне человек (Geoige Reavey) за тысячу верст на чужом языке пишет как о чем-то не принадлежащем мне, и, читая его, я вдруг по-новому (по-английски) чувствую, как при¬надлежит она Вам, как радостно и благодарно отдаю я Вам ее смысл.
Простите меня, что еще до сих пор плохо и трудно Жене, И<рине> С<ергеевне> и многим: что высокая и ровная нота, вну¬шенная Вами и от которой всем должно было быть хорошо, не взята еще мной, не проведена в жизнь, не осуществлена. Я приду к ней, ее не миновать, дайте мне время. Все будет разрешено. Ка¬кая может быть безвыходность, когда жизнь никогда не была для меня таким большим, таким прекрасным, таким облагораживаю¬щим выходом, как Вы. Я не сказал тут ничего, что бы могло сму¬тить, связать Вас или озаботить. По смыслу письма и по тому, как оно мной пишется, Вы должны еще веселей, чем до него, вбежать к детям и крепко обнять Гарри и жить, как в детстве, как в первые детские победы*.
P. S. Это письмо залежалось, и я уже говорил Вам про него. Не забывайте меня. Я ничего не преувеличиваю и все — правда. Мне нельзя будет увидать Вас, и Вы про меня ничего не услыши¬те, пока я не перееду в свою комнату. Но я уже нашел ее. Освобо¬дится, наверное, числах в десятых6. Главное, не бойтесь. Призна¬нье Вашего существованья — вот чего я не могу спрятать и пере¬везу туда. Вот и все. Б.
Впервые — Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Письмо послано в Москве с Волхонки в Трубниковский». Нейгаузы жили в Трубниковском переулке.
1 Журн. ^Experiment* со статьей и переводами Дж. Риви. 22 дек. 1930 Пастернак писал сестре Жозефине: «Папа давно как-то обмолвился, буд¬то выслала ты мне какой-то английский журнал с моими будто бы стиха¬ми. Я его не получил, о чем вскользь несколько раз сообщал им, на что
* Далее пять строк зачеркнуто. 474 ответа не имел. Так это и повисло загадкой, то есть для меня неизвестным осталось, не спутал ли папа чего, и был ли журнал, и какой, и какой пере¬вод там помещен, и высылала ли ты мне его, или ничего этого не было, и о ком-то другом речь, и вообще все это что-то другое. Мне особенно любо-пытно, как этот неведомый журнал попал к тебе, если эта живая случай¬ность не плод фантазии или недоразуменья. Чувствую, что — пустяки» (Письма к родителям и сестрам. Кн. I. С. 298).
2 Сохранилась записка, датированная 29 нояб. 1930, с выражением беспокойства: «Дорогие друзья мои, Генрих Густавович и Зинаида Нико¬лаевна! Позвоните мне, пожалуйста, поскорее и сообщите, как здоровье Зинаиды Николаевны. Мне совестно беспокоить Соколовых. Ваш 2>.» (Письма Пастернака к жене. С. 15). Соколовы — соседи Нейгаузов по дому 23 в Трубниковском пер., чьим телефоном они пользовались.
3 Стих, из цикла «Весна», 1918.
4 Домработница Нейгаузов.
5 После объяснения с женой Пастернак ушел из семьи, комнату най¬ти не удалось, В. Ф. Асмус предоставил ему свой кабинет. И. С. Асмус му¬чительно ревновала Пастернака к Зинаиде Николаевне. В записке 19 февр. 1931 переданы трудности, которые переживал Пастернак, находясь у Ас¬мусов: «Мне пришло в голову приложить к этой записке то письмецо, ко¬торое я написал однажды утром у Асмусов и потом днем рассказал тебе на словах проездом домой к тебе на извощике. Помнишь? Оно было набро¬сано карандашом по черновой рукописи Охр. Гр-ты. Я не мог писать его отдельно на почтовой бумаге, потому что стол стоял у дверей, мимо ходи¬ли, я работал на виду и писание письма бросилось бы в глаза И. С. Теперь я тебе его перепишу. Читая его, припомни, какое это далекое прошлое. Я чуть не назвал его сейчас грустным. Нет, неправда: это было уже мое нынешнее счастье, во всей его настоящей силе, но в еще недоуменной, гадательной бедности. Тогда говорила одна душа, и ничего еще не было дано ей в подмогу. А теперь мне хочется бросать в помощь ей все больше и больше телесных опор: себя, Грузию, юг, и радость, и горы, и волшебство работы. Моей любви к тебе, которой так недавно приходилось одним дви-женьем губ исполнять Вагнера, мне хочется подарить теперь целый Лейп-цигский оркестр» (там же. С. 19).
6 С комнатой, которую Пастернак надеялся снять у Пурицев в Геор¬гиевском пер., ничего не вышло. В начале февраля он переехал к Пильня¬ку на время его отъезда за границу.
577. 3. Н. НЕЙГАУЗ
15 января 1931, Москва
Нехорошо, что я надоедаю тебе. Я боюсь, что это участится. Завтра, 16-го утром, если можно будет, я приду к тебе. Все-таки страшно трудно существовать без тебя и почти нельзя предви¬деть случаев, которые дают это почувствовать. Узкой любовью они как-то не предусмотрены. Есть множество вещей, которые все время адресуются к тебе и каждую минуту требуют тебя и на¬поминают. Тёк ты меня не любишь, ты этой