та же мысль мелькнула сейчас у нас обоих. Что все это под боком, что если бы не Гаррины страданья, можно было бы с Евг<ением> Ис<ааковичем>4 или с кем-нибудь еще съездить в Ирпень, посмотреть на те осенние недели и к вечеру вернуться в Киев.
Когда я с вокзала подымался на трамвае на гору к Арбату, я вспомнил, как проезжал тут с вещами вечером в сентябре5. Мы только что расстались.
В багажной суматохе ты не простилась со мной.
Я отвык от Москвы. За лето ее наконец замостили. Я нашел ее не такой ужасной, как оставил и как изображали в письмах.
Я разбегался глазами по ее толпам и огням, и сообщал им свою оглушительно-отчетливую новость: тебя, большую, большую, во весь вечер и город, куда я въезжал, во всю зиму, которую предсто¬яло начать и открыть в нем по приезде и размещеньи. Я знал все о себе, как никогда еще в жизни, но ничего не знал и не смел знать о тебе. Я не знал, полюбишь ли ты меня. Я об этом запрашивал вывески. Не помню ответов, но вероятно они не слишком часто отвечали мне, — что нет, потому что мне хорошо было на пролет¬ке, в новом костюме, в той развязно легкой позе, которая вызыва¬лась горой чемоданов и тюков, оттеснивших меня к краю, и раз¬вязным покачиваньем коляски. Я приехал домой веселым, веря¬щим и нетерпеливым, и так как некуда было звонить тебе, то по¬звонил Асмусам. И только в середине зимы, ночью на Садовой, попробовал спросить тебя о том, о чем спрашивал вывески, и у меня это не вышло, и твой утвердительный ответ был полуотри¬цательным.
Думаю о том, как будет тебе среди киевских твоих друзей6. Это может быть двояко. Либо, — если ты примиреньем и про-светленьем найдешь на Гаррика и цель поездки будет достигну¬та, тебе будет приятно среди них, как приятен отдых в дороге. Либо же, если твое вдохновенье пропадет даром, они будут так же досадно ненужны и чужды тебе, как тогда мне Бобров7: как посягательство чего-то побежденного жизнью и несуществую¬щего. И тогда останутся только Гаррик и Киев, с кем можно бу¬дет говорить.
Ничего не прибавляю и не подписываюсь. Разве ты не чув¬ствуешь? Поскорей напиши мне.
Впервые: Письма Пастернака к жене. — Автограф (РГАЛИ, ф. 379, оп. 2, ед. хр. 59). Примеч. 3. Н. Пастернак: «Это письмо послано в Киев из Москвы».
1 Адриан Нейгауз — старший сын Зинаиды Николаевны, которого она взяла с собой в Киев.
2 Имеется в виду стих. Всеволода Рождественского «Береза, дерево любимое, / Береза милая сестра, / Тебя из розового дыма я / Над темной заводью с купавою / Серебяную и кудрявую / Увидел с поезда вчера…».
3 Имеется в виду поездка Пастернака в Киев 22 июня 1930 г.; желез¬ная дорога называлась Киево-Воронежская,
4 Евгений Исаакович Перлин — профессор Киевского университета, свекор подруги 3. Н. Нейгауз, в гостях у которой она останавливалась.
5 Воспоминания о возвращении в Москву 23 сент. 1930 г.
6 3. Н. Нейгауз писала 17 мая 1931: «Киевские друзья со мной очень нежны и внимательны, но не могу сказать, чтобы мне с ними было хоро¬шо <...> Мой приезд был объяснен киевлянами, как окончательный воз¬врат к Гаррику, но я им объяснила, что приехала прощаться с ним».
7 С. П. Бобров пытался уговорить Пастернака вернуться к Е. В. Пас¬тернак. См. об этом в письме 15 мая 1931.
595. 3. Н. НЕЙГАУЗ
14 мая 1931, Москва
14.V.31
Прости ненужное глубокомыслие позавчерашнего письма. Я повез его на Брянский вокзал1 и опустил в почтовый вагон ус¬коренного, чтобы отошло поскорее. Так же поступлю с этим. Опять, значит, был вокзал, вечер. Дорогомилово, воспоминанья.
На широкой и пустой привокзальной площади попались на¬встречу две женщины. Старые, бедно одетые, с лицами, как ве¬черняя мостовая. Обе в трауре, шли, еле передвигая ноги. Я с ними поздоровался. Обе были приятельницами моих стариков, обе ког¬да-то были очень богаты. У одной из них я снимал комнату в 20-м году2, летом. Туда в первый раз пришла ко мне Женя со своим зна¬комым3, я поил их чаем. Ей же о комнате звонил нынешней зи¬мой, не свободна ли. Я сразу догадался, что другая приехала к пер¬вой погостить и теперь уезжает в Одессу и что они спешат на уско-ренный, куда я опустил письмо. Я удивил их своей догадкой и по¬шел дальше. А дом у первой — собственный, в Георгиевском пер. близ Патриарших, я однажды ночью показывал его тебе и Гарри¬ку, когда мы ехали ночью от Асмусов, и я зашел к вам, и ты в седь¬мом часу поила нас чаем. Но — вечерний ли свет, тихая ли пус¬тынность площади — меня, не волнуя, поразила печать старости на их каменных и почти пыльных лицах. И имя окраины, в кото¬ром звучит: дорога милого и дорого-мило,— отдалось надтресну¬тым звуком кладбищенского Дорогомилова. Ты удивишься. На-блюденье восхитило меня. Лишний повод, решил я, жить корот¬ко, быстро и внутренне сильно, — Ляля, Лялечка, Лялечка моя! А там как Бог даст. Надо жить быстро, а я не высыпаюсь, просы¬паюсь с первыми трамваями, ложусь поздно, мутными пропащи¬ми днями пробую работать, сонно и безуспешно, и — запускаю дела. Они плывут, я к ним не притрагивался. Что, например, мо¬жет быть проще. Изд-во Ленинградских писателей берет собра¬нье и на мои условья соглашается, надо только написать заявле-нье, для подшивки к делу, и даже не по почте, а еще легче — в жи¬вые руки одной приезжей сдать, и тогда будет заключен договор и сразу пойдут деньги. И, по-видимому, я враг деньгам, потому что сам отдаляю их приток таким поведеньем. Шура была в промто¬варном распределителе, я позволил ей купить для себя материи на 2 рубля с копейками. Ее вызвали к заведующему, и он потребовал, чтобы до 20-го все было забрано, потому что ордер выдан в февра¬ле, а до сих <пор> использован слабо. Но без тебя не хочу, хотя он сделал отметку на ордере об ограниченье срока. Из Тифлиса по¬лучил телеграмму: Письма ваше имя адрес Пильняка возвращены почтой. Телеграфируйте согласье приехать готовы братский при¬вет от товарищей Паоло Яшвили. — Без тебя не отвечаю. — По комнатам летает моль день ото дня все более многомольными ро¬ями, судебным решением до сих пор и не поинтересовался4, к фининспектору не ходил, чувствую себя без парусов, усталым и счастливым. У Шуры (Ал<ександра> Леон<идовича>) — нарыв на ноге, лежит у меня в спальной, что тормозит уборку, отчего ком¬ната пыльней и летнее обычного: худой, небритый, штаны на сту¬ле, мухи, простыни, посеревший ковер, моль.
Скоро ты напишешь мне, сердце мое, — не правда ли? Уди¬вительно верю в тебя (это главное) и — вторым порядком — тебе. Что тебе верю — замечаю, нуждаюсь,— но вера в тебя постоянна, и она нужнее мне. Вышло именно так, как я мечтал. Огромная, огромная дружба — душ, и ртов, и ног, в близости и на расстоя-ньи, и как обязательная ее частность, — любовь, — то, что обсуж¬дают, то, что, как нам сказали, разбило две жизни, то, что стало темою для И<рины> С<ергеевны>, но что как физический круг солнца, имеющийся на небе, когда кругом на десятки тысяч верст светло. Ослепительный, всем видный круг, на который можно смотреть только сквозь копоть сплетен и осложнений5, и — день: десятки тысяч верст несудорожной, вольной, никому не ведомой моей связи с тобой. Верю в тебя и всегда знаю: ты близкая спутни¬ца большого русского творчества, лирического в годы социалис-тического строительства, внутренне страшно на него похожая,— сестра его. Это знаю всегда. И иногда — кажется, почти знаю,— не смею верить: этот спутник чудной тебя — я; могу им быть, буду. Но вера в тебя постоянна. И если тебе показалось в эти киевские дни или случится и покажется завтра, что что-то новое у тебя на совести против меня, брось эти мысли и будь покойна: ничего это¬го нет, ты права и чиста предо мной. Только бы не было больно тебе. Но теперь совсем о другом. Бывает и так. Есть внезапная правда, которой не подозревал до того за минуту. Положенья, зна-комые по тысяче раз, вдруг в тысячу первый дают открытье, не¬мое, категорическое, стягивающее все существо сладким содро¬ганьем. Полагавши вчера, что я есть, ты можешь вдруг пережить сегодня, что меня нету: и новизна этого (столько раз пережитого) мгновенья с Гарриком будет именно в силе и ужасе того, что меня нет, — и как тогда быть? Тогда не жалей, не жалей — умоляю тебя! Не жалей и не бойся. Сейчас я все скажу тебе. Не жалей меня и всего слышанного мной и от тебя полученного, не жалей бедных стихов и писем, которые бежали к тебе, любя и улыбаясь, а вот теперь узнают (что узнают они!)… Не бойся случившегося — ни даже трещины в будущем, теперь как будто непоправимой, и ко¬сых взглядов и ударов, не бойся их, потому что тогда это твоя жизнь, все равно отныне большая. Потому что именно это и случи¬лось с тобой этою зимою. Ты сейчас такая, какой была ребенком, когда дулась и хоронилась и не понимала, отчего так обидно и ска¬зочно, что хоть плачь, и радовалась всему этому в следующую ми¬нуту. И потом все это было стеснено (о, не Гарриком, Боже сохра¬ни, разве я о нем?). Ты родилась девочкою большой жизни, и ког¬да судьба это связала, назначенье стало игрой, ты играла в то, чем немыслимо было жить во всем объеме: ты кокетничала, восхища¬ла, и — я никого не хочу обижать — все твои летние обожатели были игрушками, а игрушек должно быть много (кукольные сер¬визы, избы, кремли, карликовый скот в сухом искусственном мху).
Но твоя подоплека восторжествовала. Ты жива сейчас во весь рост. Только отсюда нет возврата назад. Из твоего полного рас¬крыты!, из пробужденья, а вовсе не из позора пересудов или се¬мейных осложнений, будто бы непоправимых. Если тебя сильно потянет назад к Гаррику, доверься чувству. Смело говорю за тебя: это будет тянуть тебя вперед к нему, все у вас пойдет твоей боль¬шою жизнью, за которой вы забудете, поправимо ли или нет слу¬чившееся6; вам будет некогда заниматься воспоминаньями: все затмит новизна твоих размеров, совершенных, как в детстве. Как это трудно выразить! Ты знаешь, о чем я говорю? О вернувшемся слухе и зреньи; о лете в квартире, как бы только что вошедшем и присутствующем, как человек; о соотнесенности твоей красоты