прими во вниманье, что твое страданье не плодит ложных выводов и ни на кого не бросает не¬заслуженной тени. Мое же протекает рядом с человеком, которо¬го я люблю, который любит меня, принес мне много жертв и при¬несет еще больше, и которого это мое двоенье ставит в двойствен¬ное положенье.
Итак, в каком-то отношеньи мое несвободное страданье еще невыносимее твоего свободного. Как же, — говорю я, — я живу еще; что вдыхает в меня жизнь, что поддерживает?
Я живу надеждой на встречу с тобой, на какую-то другую жизнь — я ее не знаю и не знаю как назвать — но которая посте¬пенно родится не из таких страшных вещей как твои последние испытанья и мои настроенья; которая даст тебе покой и здоровье, которая оденет нас теплом и светом и вернет нам троим утрачен¬ную улыбку. Я надеюсь на жизнь, которая начнется с бесстрашно¬го признанья действительности и обойдется без принципиально¬го и (по-брандтовски2) ее кромсанья.
И так как я тут говорю о себе, то слушай. Предохрани меня от нового разрыва: от него, как и от разрыва с тобой, не получится добра. Я люблю Зину и никогда не мечтал, чтобы кто-нибудь меня так полюбил, как она. Прости, я не хочу унизить силы и чистоты твоего чувства, — я не сравниваю. Но мне хотелось бы опять най¬ти тебя без насилия над ней и над собою.
Когда я начинал это письмо, я думал, что удачнее выражу тот образ, который всегда стоит передо мной и меня спасает: образ нашей встречи. Днями принимаешь людей и у них бываешь. На каждом шагу наталкиваешься на факт семьи и святость дома. Ви¬дишь детей с отпечатком спокойного воспитанья, материнского, рождающего улыбку, — не скаредного, не надрывно-трагическо¬го. И тогда по-новому — теперь в разрыве с тобой, как когда-то в сожительстве — открывается старая моя рана. Как это случилось, что я, не изверг и не кретин, — с моей чувствительностью и, — думаю, — добротою, сделал несчастными два существа, которым должен был и, вероятно, хотел принести счастье, — я, так тяжело это переносящий сейчас, я, — человек семьи и дома?
И, гулюшка, мне становится так страшно, так ужасно тогда, что я бы задохнулся, если бы не вспоминал каждый раз, вновь и вновь, что по незаслуженному, чудесному счастью все мы еще живы втроем — и увидимся. — И это так много, что хочется гово-рить только об этом, только об этом.
Позволь мне кончить письмо: ты не представляешь себе что за мука строить из слов, из бесконечно сменяющихся словесных внушений мост, который должна была бы теперь достроить ты, запросив свое чувство справедливости и память, и одушевившись наконец жизнью, жизнью и верой. Позволь кончить, и уже боль¬ше не касаться в письмах (это слишком трудно) — основного и первопитающего: размеров и естественной прирожденное™ тво¬их прав на меня, — моих чувств к тебе. Потому что объясненья эти остаются для всех непонятными. Всем кажется, что если я люблю Зину и с тобой разошелся, не могу или не должен больше тебя любить, что если даже это и так, я должен победить себя, что¬бы не повеста тебя и себя к новым терзаньям. Позволь больше не трогать этого в переписке, так как нам дано счастье свидеться, помогать друг другу и встречаться.
И — несколько деловых просьб. Ты не можешь себе представить, как остра, временами, моя потребность в твоем присутствии, как ес¬тественно, иногда, мое нетерпенье в отношеньи твоего приезда.
И все же, — надо быть здоровее, уравновешеннее, смиреннее и спокойнее, друг мой, чем это у тебя в правилах. Нельзя бросать¬ся очертя голову, как на пожар, по первому сигналу чувства, в осо¬бенности, когда оно судорожно, надо жить в сознаньи неисчерпа¬емости источников жизни, во всяком случае — духовных.
Если можешь, взвесь основательно, надо ли тебе возвращаться сейчас же. Не взирая на кризисы и на то, что со стороны моих родных ты не нашла той сердечности3, в которой я, дурак, был почему-то уверен, — есть за границей преимущества (ну хотя бы климата и относительного благоустройства), которые ты утратишь, переехав границу. Надо ли тебе возвращаться зимой? Пусть не ос¬танавливают тебя денежные затрудненья. Хотя торгеин совершен¬но видоизменяет все в этом отношеньи возможности и расчеты4, но свет не клином сошелся, — если бы ты пожелала, я — (не в день или неделю, в месяц, — скажем) мог бы что-нибудь для тебя нала¬дить через Цвейга или Роллана или заграничные издательства. Сообщи мне об этом вовремя, потому что это будет сложная про¬цедура: не сразу же я брякну о деньгах, — мне никто на свете ни¬чего не должен, я же — многим, и первой — тебе.
Но и в том случае, если такая зимовка на западе тебе не улыб¬нется, заблаговременно, и не менее, чем за месяц вперед, предуп-
реди меня о своем возвращеньи: мне и тут хочется приготовить тебе денег и надо позаботиться о комнате и о многом. И, предуп¬редив, будь готова к тому, что потом, по извещеньи, я могу тебя вызвать телеграммой и тебе надо будет ехать: если комната, на-пример, будет в руках, ее опасно будет упустить, ты ведь знаешь сама.
Кончу тем, с чего начал. Прости мне все, прошу тебя, прости, моя родная.
Крепко и всей душой обнимаю тебя. 2>.
Впервые: «Существованья ткань сквозная». — Автограф. Датируется по содержанию.
1 Письмо Е. В. Пастернак было написано по возвращении из невро¬логической клиники, куда ее поместили после телефонного разговора 1 ноября 1931 г. Она рассказывала о своем пребывании в Германии в тече¬ние семи месяцев.
2 Брандт — главный герой одноименной драматической поэмы Иб¬сена — олицетворение железной воли человека действия.
3 Европа и, в частности, Германия переживали тогда тяжелый эконо¬мический кризис, и Пастернаки жили в постоянном страхе за завтрашний день.
4 Система торгсинов — магазинов, продающих заграничные товары и продукты на валюту или в обмен на золото, позволяла улучшить снабжение.
630. Ж. Л. ПАСТЕРНАК
11-27 февраля 1932, Москва
11.2. 32 Дорогая Жоня!
Сегодня мое рожденье и, следовательно, как раз время, прини¬мая во вниманье почту, поздравить тебя с твоим1. Пользуюсь новым случаем горячо поблагодарить тебя и Федю за все, что вы сделали для Жени и Женички. Я видел Аленушку и Чарлика на снимках и всем показывал этих чудных детей, — видевшие в восхищении.
Мне очень трудно писать родителям2, тебе, Роллану, Ломоно¬совой, Марине — всем, кто далеко, с кем был перерыв в переписке и кто вправе удивиться и превратно истолковывать мое молчанье.
Всего не пересказать, без этой полноты непонятно, а неясно¬стей нельзя допустить, потому что дело касается не меня одного, а еще двух женщин, которыми я дорожу и неправильными представ¬леньями о которых стал бы терзаться.
Иногда мне кажется, что ты и наши готовы теперь пожалеть, что я своевременно, т. е. весной, не открылся вам определеннее, что тогда все было бы по-другому, и Женя не была бы отослана на явную пытку, только оттого, что два дома, на Motzstrasse3 и на Вол¬хонке, были отожествлены со всем миром, и для того, чтобы за¬страховать себя от, — действительно непосильного ухода за ребен¬ком, человека уговорили сделать ложный шаг.
Здесь все этому удивляются, — Павел Давыдович, Бари4, тетя Ася, Шура и др. — Тем справедливее были бы сейчас ваши упреки по моему адресу: выскажись я в свое время яснее, — ничего бы этого не случилось.
Но не говоря о том, что видимо противоречивая сложность постепенно составлявшейся у вас картины довольно близка к про¬стоге, с которой я все это переживал, моя откровенность ослож¬нялась еще и соображеньями побочными. Я не мог ее себе позво¬лить, зная, какое искаженье, Жене во вред, могли бы потерпеть мои слова при столкновеньи с нашими домашними устоями. Я бо¬ялся холода, который мог появиться к Жене, как к разведенной.
Поразительна в этом отношеньи мама. В самое последнее вре¬мя, когда свершившееся стало для нее фактом, и стороной до нее достигли благоприятные сведенья о Зине, она стала искать всему случившемуся объясненья (точно это произошло в результате спра¬ведливого и трезвого решенья) и нашла их в том, что Женя чем-то мне не угодила, что она недостаточно любила меня, была дурной хозяйкой и матерью, — что она плоха. Между тем не только не плоха она, но наоборот — она слишком хороша в своей открытости для нашей семьи, потому что все дурное, что в ней есть, завелось от столкновенья ее чистой непосредственности с той скрытой же¬стокостью, на которой заквашена «толстовская» доброта нашей семьи. Я оказался последовательным, до абсурда доведенным раз-витьем этих основ, и Женя — живая и вечная их жертва. Именно она, а не Женечка, за которого так разрывается сердце у вас всех и у родителей: потому что он получит совсем другое воспитанье.
Все, что случится со мной, в неурезанном виде и правдивее, чем если бы я по-домашнему понял долг, воспитает его в тысячу раз лучше, чем воспитывали всех нас («тактическая ошибка» и пр. и пр.). Он чудный, я очень его люблю и радостно смотрю на его буду¬щее. Я не понимаю, как папа мог прожить так, как он жил, будучи большим человеком, с теми рацеями, которые у него не сходили никогда с уст, если только он не врал и не рисовался перед нами.
А теперь вкратце о нас всех и о ходе событий. Мне надо, чтобы Женя успокоилась, и пока этого не будет, мне не будет покоя. Эта потребность была поставлена в нестерпимые условья летом, когда ей нельзя было писать и я ничего о них не знал. Я не сомневался в размерах вашей помощи временем, нервами, вещами и деньгами, я был уверен в ласке, заранее для них готовой, и я боялся только, что взамен сердечности, одаряющей простой беспечностью и верой в жизнь, главным во всех страданиях лекарством, Женя встретит ав¬торитетное, отяжеленное назиданьями тепло, привязывающее к дому страшным доггущеньем, что вне его и за его порогом нет мяг-кости и правды. Я мучился неизвестностью и слабостью своей веры в вас. — По переезде в Москву мы поселились на Волхонке5. Всего сильнее противилась этому Зина, не мог хотеть этого и я. Но в Мос¬кве нет не только свободных квартир, но и каких бы то ни было комнат (и об этом еще раз ниже). — Совокупность чувств, вращав¬шихся вокруг Жени (надо ли мне тебя убеждать, что я люблю ее всей душой, и растолковывать, почему это и чтб это значит?) усугу¬билась тождественностью обстановки: я точно учил