Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 8. Письма

сказать мне, любовь к которому затруднена ей так чрезвычайно, как любовь Гер¬мании к Heine. Но я боюсь, что ты не поймешь меня, что вообра¬зишь, будто я хочу ей что-то прикрасить. О нет. Я назвал тебе не мотивы мои, а мою действительность, мое без мотивов движущее¬ся существованье. И я тебе назвал мой долг перед судьбой, мой долг, о котором чутьем догадывается тетя Ася: чтобы это существованье прошло пред ней все полностью необлегченным.

Вот папа, большой, большой художник (куда больше моего), был им и есть. И вот опять он скажет, что он через это перешагнул и из¬брал труднейшее: семейный подвиг, —- и это ложь. Это ложь, потому что его подвит не только райское прибежище по сравненью с тем, чего я перешагнуть не в силах, но и без всяких сравнений, домаш¬ний очаг сам по себе не жертва, а отдых и покой. И вечно требова¬лось цитированье Толстовской похвалы13, чтобы (на то папа и под¬линный художник) возвысить и выделить как-нибудь эту спокой¬ную, завидную счастливую долю. А именно в мире (in Friden) было ее достоинство, не требовавшее тех дополнений, которые он ей давал.

Что это ложь, он мог почувствовать теперь на мне, и то, что он остался при старых словах, и вскрыло мою старую рану. Но может быть, в самом деле надо жить тут, чтобы все это понять.

И есть большая сердечность на свете, простая; не тяжущаяся о правах. Восьмидесятилетние старики Нейгауза14 души не чают в сыне и были потрясены и скандализованы весенними происше¬ствиями. Они десятки лет держали музыкальную школу в Елиса-ветграде, а теперь доживают свой век при ней почти без средств. И у них по старой памяти осталась вся прежняя любовь их к Зине. Мать Гарри летом писала ей в Коджоры большие письма, осведо¬мительно успокоительные о сыне (т. е. о Генр<ихе> Густ<авови-че>), тогда гостившем у них, эти письма, отправлявшиеся по мое¬му адресу, надо почитать. Все допущенья старухи сбывались, по¬тому что их внушала все простившая нежность, все сообщенья приходили во благо, от моих терзаний Зина была избавлена, и вся¬кий раз, — как взрывалась моя тоска о моих, так пугавшая Зину, она неизменно просила об одном, чтобы я отпустил ее с сыном не к мужу (он тогда оттуда уехал), а к его старикам в Елисаветград. —

Я не знаю, хватит ли у тебя времени и терпенья дочитать это письмо до конца. Судьба (не внешняя, — судьба душевная мне вослед) Жени и Женички меня преследует и это никогда не пре¬кратится. Я их люблю и мог бы к ним возвратиться, если бы мне можно было совершать подвиги. Но еще большею любовью я люб¬лю Зину и ни ей, ни кому еще не могу объяснить отличья этих чувств и их несчастной совместимости. Так как кольцо этих стра¬даний все суживается, то я прошу и завещаю тебе не оставить их своей сердечностью (ее у тебя с избытком), когда я не выдержу, и это меня съест без самоубийства, само собою.

Теперь о здоровье, чтоб ты чего не вздумала. Все благополуч¬но, но душевные силы надорваны вдрызг, и опять не знаю зачем это тебе, первая неделя совершенного счастья непосредственно за отравленьем сменилась гадкими загадками, в этом союзе небы¬валыми и немыслимыми, и я не знаю — нервное ли это переутом-ленье или начавший сказываться иод. Но это неважно.

Я начал писать это письмо одиннадцатого, но бросил и возоб¬новил только вчера, в день твоего рожденья. — Женя временами делает усилья, овладевает собой, живет, ходит в гости. Потом вдруг все это срывается. Она страдает ужасно и говорит, что без меня не будет жить. Хуже всего, что в этом состояньи она ничем не может быть для Женички, т. е. тяготится не им, а своим бессильем совер¬шенно разбитого человека в отношеньи его и тем, что заражает его своим настроеньем. Она предлагает мне взять его, но в данную ми¬нуту мне взять его некуда, потому что я и Зина можем существовать фантасмагорически, везде и нигде, Жененка же в эти условья нельзя ставить. Полученье новой квартиры, до осени вообще немыслимое, затрудняется тем, что меня спрашивают, где моя площадь, т. е. где я жил до сих пор, если не приехал в Москву только что, и должен был бы сдать мою часть Волхонской квартиры в обмен на новую. Но это значило бы Женю с Женёнком на будущее время ограничить одной комнатой. Мне при всяких условьях было бы непобедимо трудно отнимать от них теперь что бы то ни было свое, однажды бывшее их и общим. В моем же случае, это просто убийственно, потому что изъятье моих прав из общего правового котла, которым были сыты и теплы все мы втроем, изменило бы Женино положе¬нье к худшему в наивысшей изо всех существующих у нас бытовых градаций. Поэтому я прописан у ней, персональный паек, пище¬вой и вещевой, отдал ей, живу непрописанный, как при нашей си¬стеме регистрации немыслимо, и от сознанья трат меня спасает только то, что по их спутанности, разноречью мест и назначений и пр. я их никогда не помню и не знаю. — И все это в такое время, когда мою деятельность объявили бессознательной вылазкой клас¬сового врага, мое пониманье искусства — утвержденьем, что оно при социализме, т. е. вне индивидуализма немыслимо — оценки в наших условьях малообещающие, когда книги мои запрещены в библиотеках и в газете публиковались ответы на анкету, составлен¬ные с редкой у нас осторожностью и снисходительностью, но с при¬знаньем разъясненья, данного сверху15. Если я все это перечисляю, то только из чувства общительности, в ответ на ваши сведенья о небывалом кризисе — я знаю, что они не преувеличены, кругом люди читают газеты, и Женя описывала мне картину немецкой жизни. Но ты ошиблась бы, если бы подумала, что изображеньем этой стороны моей жизни я хочу что-нибудь сказать. В отличье от вас и папы это не играет никакой роли в ней, потому что я не обла¬даю светлым счастьем зависеть от таких вещей, под открытым не¬бом от них зависят меньше, чем под собственным кровом, и это не ирония, а письмо брата, — это сама неприкрашенная пошлость, это правда избитого выраженья, это — крик души.

Недавно, в выходной день Жениной прислуги и в отсутствии ближайшей (по смежности) квартирной ее соседки, у Жени в мое посещенье сделалась истерика16. Женек был ей свидетелем. Улу¬чив минуту, когда она вышла в уборную, он торопясь, говорит мне: «Пойми, это нервный припадок. А ты разговариваешь и все ухуд¬шаешь». Вдруг он весь выпрямился, глаза у него налились слеза¬ми. «И вообще, — когда ты к нам, наконец, переедешь?» — и по¬шел и пошел, дав волю чему-то давно мучившему и накопленно¬му. Сила, вложенная им в эти расспросы и упреки, была невероят¬на. Я ушел уничтоженный. Он отстранял мои ответы с азартом взрослого, коротким языком изнывшей и взорвавшейся воли. «Я не могу и пр., — туманно отвечал я. — А ты моги! — Ты когда-нибудь поймешь, Женек. — Я и теперь все понимаю. — Кто тебя научил так говорить. — Этому учит природа». — Возвращенье Жени в комнату застало его возбужденно бегающим по ней. Он говорил обо мне в третьем лице и точно отдавал приказанье. «Мы просто не отпустим его. Я его знаю. «Когда-нибудь…»! Это значит никогда. Надо просто запереть двери. Я не выпущу его. Звони дяде Шуре, чтобы перевезли его чемодан…» т- Во всем этом письме есть одно огромное упущенье. Оно со второй же страницы бросилось мне в глаза. Оно не раз потом повторялось на всем его протяже-ньи. Я должен был резче, чем это сделал, подчеркнуть, что все мои чувства к вам — давнего и самостоятельного происхожденья. Я не инспирирован ни Шурой, ни кем-либо еще, ни — всего менее — Женей. Всякий раз, как в разговорах с нею я позволял себе вас критиковать, жесточайший отпор получал я именно от нее. Она говорит, что в том положеньи, раздавленной несчастьем женщи¬ны, в каком она явилась бы обузою даже для своих собственных родных, вы сделали для нее больше, чем мог бы кто-нибудь на све¬те. Она знает, как должны были от нее устать папа и мама. Что же касается основного их уклада, то понятно, что именно его она с гневным возмущеньем ставила мне в пример и ничего бы так не хотела, как чтобы я походил на папу. Она говорит, что я (и в этом она права) не гожусь ему в подметки и как художник, и что все мои поползновенья усомниться в правильности нашего воспита-нья — кощунство, кощунство и кощунство.

Я урывками писал это письмо. За ним успело пройти и Шу-рино рожденье17. В последнее время я поуспокоился, последние дни мне и вовсе хорошо. Если бы сладила со своими страданьями

Женя, то я был бы совершенно счастлив, так шла эти дни моя соб¬ственная жизнь. Но у нее действительно нет сил жить одной на Волхонке, и когда эта опустошенность обостряется, она без де¬монстрации, со всей угрожающей правдой хочет уйти из жизни. — Прости мне все несправедливости этого письма. Я верно, схожу с ума. Обнимаю тебя.

Твой Боря

Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Hoover Institution Archives, Stanford). Вторая дата дается по штемпелю на конверте: 28 февр. 1931.

1 При переводе чисел со старого стиля прибавляли 13 дней, и день рождения Пастернака отмечался 11-го вместо 10 февраля, потому что по отношению к событиям XIX в. разница между стилями составляет 12 дней. День рождения Жозефины — 19 февраля.

2 Посылая поздравительную телеграмму родителям к Новому году, Пастернак писал: «Поздравляю желаю здоровья благодарю. Писать невоз¬можно. Борис» (31 дек. 1931; перевод с нем.).

3 Берлинский адрес родителей.

4 Друзья родителей: П. Д. Этгингер, О. А. Айзенман.

5 По возвращении с Кавказа 22 окт. 1931 г.

6 В день отъезда Е. В. Пастернак в Москву, 22 декабря 1931 г., родите¬ли звонили по телефону сыну и, узнав, что он с 3. Н. Нейгауз по-прежне¬му живет на Волхонке, решительно потребовали, чтобы комнаты были освобождены.

7 В комнате С. В. Лурье в Арсеньевском переулке.

8 Н. Н. Вильям-Вильмонт.

9 Стих. «О знал бы я, что так бывает…».

10 Старший брат Леонида Осиповича А. О. Пастернак.

11 Пастернак с 3. Н. Нейгауз ездили на несколько дней в Ленинград 18 нояб. 1931 г. и останавливались у Спасских.

12 Ср.: «Но старость — это Рим, который / Взамен турусов и колес /

Скачать:TXTPDF

сказать мне, любовь к которому затруднена ей так чрезвычайно, как любовь Гер¬мании к Heine. Но я боюсь, что ты не поймешь меня, что вообра¬зишь, будто я хочу ей что-то прикрасить.