три с половиной строки.
3 Ср.: «Ж…> всегда считал, что музыка слова <...> состоит не в бла¬гозвучии гласных и согласных, отдельно взятых, а в соотношении значе¬ния речи и ее звучания» («Люди и положения», 1956).
4 В письме 9 февр. 1927, посылая поэму, Цветаева писала: «Стих о тебе и мне — начало лета — оказался стихом о нем и мне, каждая строка. Про¬изошла любопытная подмена: стих писался в дни моего крайнего сосре¬доточия на нем, а направлен был — сознанием и волей — к тебе. Оказался же — мало о нем! — о нем — сейчас (после 29т декабря), т. е. предвосхище¬нием, т. е. прозрением. Я просто рассказывала ему, живому — к которому же собиралась* — как не встретились, как иначе встретились. Отсюда и странная, меня самое тогда огорчившая… нелюбовность, отрешенность, отказность каждой строки. <...> Прочти внимательно, вчитываясь в каж¬дую строку, проверь» (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 268-272).
5 «Нынче (8т февраля) мой первый сон о нем, в котором не «не все в нем было сном», а ничто» (там же).
6 В письме начала марта Цветаева отвечала: «Бесперспективность сна? Об этом еще должна подумать. Кажется, ты прав» (Цветаева. Пастернак. Письма 1922-1936. С. 318).
7 Поэма «Лестница»; летом 1926 г., когда Цветаева писала ее, называ¬лась «Как живет и работает черная лестница».
8 В письме 31 дек. 1926 Цветаева просила Пастернака: «Передай Свет¬лову (Молодая Гвардия), что его Гренада — мой любимый — чуть не сказа¬ла: мой лучший — стих за все эти годы» (М. Ц. Собр. соч. Т. 6. С. 266).
9 То есть как раз в тот день, когда скончался Рильке, 29 декабря 1926 г.
10 Псевдоним Лили Харазовой — имя ее учительницы в швейцарском пансионе.
350. Р. Н. ЛОМОНОСОВОЙ
12 апреля 1921, Москва
12/IV.27
Дорогая Раиса Николаевна!
Как Вы замечательно, в трех строках, сказали о смерти М. Kellermann1 (боязнь одиночества и темноты)!
Как всегда, Ваше письмо было для нас большим сердечным событьем. Моя благодарность Вам живет, т. е. ведет свое особое и иногда замкнутое существованье. Естественно, что Вы не всегда знаете о ней и никогда не узнаёте вовремя. Я этого не стыжусь и не боюсь. Но надобности в деньгах нет никакой, и в особенности ее не было бы, вздумай мы серьезно собраться за границу.
Я думал, до Вашего письма, о поездке, главным образом во Францию. Съездить предполагал будущей весной, или к концу 28 года. Ваше письмо заставило подумать нас об этом плане не¬терпеливее; оно без Вашего ведома и желанья прозвучало чем-то вроде предостереженья мне. Меня охватил страх, что может быть через год мне за границу не попасть.
И вот возможно, что я увижусь с Вами.
Никаких шагов покамест не предпринимал, все это выяснит¬ся и разрешится, хочется верить, в теченье месяца.
Только на днях закончил я мучительно затянувшуюся работу, стихотворную книжку о 1905-м годе, бблыную часть которой зай¬мет цельная вещь о лейтенанте Шмидте. Определенного и хоть сколько-нибудь спокойного взгляда на сделанное у меня нет. Но я знаю одно. Я на нее (параллельно с исполненьем она печаталась в журналах) просуществовал больше года и поправил матерьяль-ные дела. Она послужила к моей реабилитации, т. е. возвратила в разряд людей, о которых можно тут говорить, не рискуя быть об¬виненным в вере в привиденья. Обеих неопровержимостей доволь¬но, чтобы быть о качестве книжки самых безутешных мыслей: потому что оплачивается только более или менее откровенное во-доснабженье. И, надо думать, дань общему месту и очень средне¬му пониманью в этой работе уплачена большая. Однако писал я ее честно и с наилучшими намереньями. Но вообще ведь, не толь¬ко мы тут, но и весь мир и все поколенье охвачены поветрием по-средственности. Мне кажется, последствия войны шли по расши¬ряющимся кругам, от близлежавших и грубейших к более дале¬ким и невесомым. Матерьяльное восстановленье, как принято у нас утверждать, уже тут достигнуто. Тем ощутительней, от года к году, наше духовное одичанье. Здесь недавно был Duhamel2. Что прием наш, одинаково дутый, всезначащий и потому ничего не означающий, меня подавил и сконфузил — в порядке вещей. Но и облик гостя показался мне не много чем значительнее нашей штампованно-радушной встречи. Не смею судить о писателе, — я его почти совсем не знаю. То немногое, что я читал, очень чело¬вечно, но и не более того. Говорил же он и вел себя крупно-без¬лично. Простите мне это случайное и неблагозвучное словосоче-танье. Здесь не было скромности и простоты неведомого челове¬ка, которые я так люблю. По-видимому эти не в характере дня. Может быть объективно он не противоречит себе, мне же кажет¬ся удручающе противоречивым. День этот гонится за радостью и наслажденьем, за властью, за славой, за крупными масштабами. Международное стало его домашним мерилом, его разумеюще¬юся прозой. Между тем «международность» без истинного, как-то по-особенному кем-то переживаемого мира — пустой звук. Во¬обще следовало бы вспомнить, что только человеческое сердце, чем-то отмеченное и потому — реальное, может быть истинной столицей культуры. Вне этого соотношенья и верованья все пре¬вращается в ужасную астрофизическую провинцию. Таким-то — неизлечимым мировым провинциализмом было проникнуто вы-ступленье ОиЬатеГя. — Разумеется, я не сужу по нем обо всей Франции или о западе, как это иногда делают. Я всегда верил в малости более, чем в ложную «всеохватывающую» крупноту. — Но и в этой даже аргументации мое желанье побыть год за гра¬ницей (и поработать) не нуждается. Я мог бы еще без передыш¬ки прожить с год в атмосфере нашего непомерно разросшегося софизма, да так и хотел. Ряд обстоятельств, в их числе и Ваше письмо поколебали мое решенье. Однако еще не знаю, к чему приду. — Долго ли Вы пробудете в Италии? Встречаетесь ли Вы с Горьким3. Не думаю, чтобы он знал меня и помнил, да и не за что, для меня же это — величайший человек нашего путаного времени. Т. е. все элементы путаницы, столь лицемерные в иных сочетаньях и у иных людей — в нем истинны до огромности. Та¬кие люди как он или Ром. Роллан и являются основаньем для ложного паразитированья человечности в кавычках, каковою повеяло на меня от Дюамеля. И о «крупноте» я говорил только кавычешной. Эти, первостепенные, вперед, разумеется, подав¬ляют особенностью своей совести и воли, и лишь затем, в разме¬не и хождении, начинают оцениваться со стороны «всечеловеч-ности» охвата. Вторые же так прямо с широты охвата и начина¬ют, внося в эту тему, которая должна бы отдавать исключитель¬ностью, всю буднишнюю скуку и скудость рядового журнального сердца. —
Не удивляйтесь этому топчущемуся, нелитературному пись¬му. Недавно от меня ушла дочь Серова, старинная подруга дет¬ства4. Это была саркастическая семья, и актерской наблюдатель¬ностью и даром передачи отмечены все ее члены. Около трех ча¬сов, сам того не желая, я поддерживал невеселый разговор о на¬шей повседневности, так, с ее стороны, был он убийственно ост¬роумен. Чувство угомленья, которым я пропитан, как и все у нас, особенно сильно сказывается у меня сегодня, после этой беседы, когда это ощущенье подкреплено этими беглыми, раз навсегда припечатывающими формулировками.
Еще раз громадное Вам спасибо за все. От всего сердца при¬вет Юрию Владимировичу и Вашему сыну. Как сошло его отчаян¬ное по простоте и прямолинейности путешествие?5
Впервые: «Минувшее», № 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено 20 апр. 1927 в Сорренто и оттуда переадресовано в Рим и Анцио.
1 Мери Келлерман, жена писателя Бернгарда Келлермана, была со¬трудницей Ломоносовой по созданному ими в 1923 г. литературному и пе¬реводческому агентству в Берлине. Скончалась в октябре 1926 г.
2 Жорж Дюамель — французский писатель, его впечатления от поез¬дки в Россию отразились в книге «Le voyage de Moscou» (1927).
3 Ломоносовы приехали в Сорренто в феврале 1927 г., но с Горьким они не встречались.
4 Ольга Валентиновна Серова — дочь художника В. А. Серова.
5 Сын Ломоносовых Юрий приехал из Англии к родителям в Италию на мотоцикле.
351. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ
29 апреля 1927, Москва
Дорогая Марина!
Опять ты со мной, и что в мире может с этим сравниться! Твое письмо пришло как раз в тот день, когда я сдавал весь 1905-й (вме¬сте с накануне оконченным Шмидтом) в Госиздат. Я кончил его именно так, как ты о том говоришь, и думаю о нем в точности твоими словами1. Я говорю об этом только затем, чтобы ты узнала об этой новой твоей, и может быть тебе неведомой, помощи. Меж¬ду прочим. Только «1905-м» я наконец добился тут права первого изданья «Тем и Варьяций», да и то не отдельного, а одним томи¬ком, при «Сестре»2. Напиши мне поскорее о своем вечере3 и обо всем обещанном.
Твой Тезей замечателен4. Так начинают только единственней-шие. Трагедия взята с места в карьер. Бездна благородной, мерно и без отступлений наслаивающейся правды, и ее вершина — в сце¬не с Вакхом, о которой просто невозможно говорить. Здесь, на внезапной высоте, отдельно от остальной трагедии и над ней, дается трагедия самой вакхической истины, как нагорное зако¬нодательство этого мира.
За «Тезеем» с особой, окончательной категоричностью испы¬тал радость: удивительная, — за что ни возьмется, во всем, вез¬де, — своя рука, свой голос, свой опыт, и все это предельной, не¬сравненной крепости и глубины. Что это особенно заметно в «Те-зее», — естественно. Сами по себе эти качества быть может в нем не сильнее, чем в других вещах, но тут они, помимо твоей воли, составляют часть тематики: черта законченной одухотвореннос¬ти, к которой сводятся они, и есть ведь извечная тема греческого духа. Короче: за этой трагедией я пережил тебя, как героиню: как абсолютно навсегда под собой расписующегося поэта. Разумеет¬ся, у меня ее нет, и она гуляет по рукам.
Скажи, как ты думаешь, Марина, можно ли думать о настоя¬щей работе (т. е. о писании в безвестности и вне участия в полит-литературщинке какого бы то ни было направленья) во Франции или Германии, или же лучше, скрепя сердце, постараться это сде¬лать за год тут, и, значит, отложить еще на год все? Глупый вопрос и заданный в нелепейшей форме, но прошлогодний твой ответ5 сделал больше, чем могла бы одна моя воля, в одиночестве. Надо ли говорить тебе, как меня тянет к настоящему, т. е. к тебе и ко всему тому, чего я не могу не мыслить обязательно в твоем возду¬хе? Ты однажды предложила мне просто съездить на время, как ездят сотни путешествующих и благополучно возвращающихся «освеженными». Но ты ведь знаешь, что это абсурд и не про меня никак. Этой муки я не приму
Ответь мне сухо и спокойно, как я того и