если бы я расшибся на 170-километровой скорости, то не то что от меня, но мне кажется и от моей семьи и от книг и оставленных черно¬виков места бы мокрого не осталось! И Вы, мать такого здорово¬го, счастливого и сказочно удачливого юноши поддаетесь такой печали на его, а потом и на свой собственный счет! Первого я не вправе касаться. В семейных расхожденьях этого рода2 много мо¬жет сделать авторитет и чутье отца, да наверно так оно и есть, и Юрию Владимировичу пришлось тут обсуждать и взвешивать и убеждать не меньше Вашего. Должен сказать, что когда взвеши¬ваешь Ваши опасенья, не зная третьего лица, и вообще зная очень мало, то чувствуешь в самой общей, почти отвлеченной форме. И вот какое соображенье берет перевес над всеми другими. Дос-таточно знать, что это Ваш сын, чтобы вообще за него не боять¬ся, и в том случае, если даже он рискует или ошибается. На лю¬бой путь, каким бы неожиданным он Вам ни показался, он при¬ходит во всеоружьи редкой и завидной наследственности. Поро¬да, т. е. кровь, закваска, основные линии воспитанья, все это ничуть в своей дальновидности не уступает Вашей сознательной ежедневно возобновляющейся тревоге за него. А ведь эти при¬рожденные и усвоенные черты душевного иммунитета всегда при нем. Разумеется, самым лучшим исходом из всех этих осложне¬ний был бы тот, который совпал бы с Вашими собственными пожеланьями насчет его образованья и более позднего и удачно¬го выбора подруги. Мне почему-то верится, что все уже разре¬шилось таким именно, наисчастливейшим образом. Горько изо всего, Вами рассказанного, лишь то, что как к этому ни подой¬ти, объективно незатронутым остается Ваше огорченье. Основа¬тельно ли оно или нет, все равно оно — налицо, и передалось нам. Очевидно оно велико, потому что только под его влияньем мог¬ли Вы сказать те непозволительные вещи о самой себе, которы¬ми закончили письмо. Откуда Вы взяли, что Вам осталось не¬долго жить?3 Я одних лет с Вами (или старше? — мне 37 лет), и чувство, которому Вы дали выраженье, впервые явилось у меня три года назад. Тогда врач нашел у меня расширенье сердечных мышц и предощущенье смерти впервые в жизни пронизало меня не в идее, а в знобящей осязательности наперед вообразимого факта. Теперь оно утратило остроту ошеломительной новизны, и я привык к этому чувству. Итак условимся. Жить нам с Вами еще вечность, и примем за безразличность, измерится ли она го¬дом или десятком лет, или двумя. Моя мать и все родные с мате¬ринской стороны больны сердцем (кто — неврозом, кто грудною жабой) с тридцатилетнего возраста. Теперь дальше, о недостатке таланта и здоровья для настоящей работы, о творцах и т. д. Не помню, дал ли я в последнем письме к Вам выраженье тому чув¬ству, которое у меня от представления о Вас неотделимо. Если бы это представленье было ложно, то Женя, которая Вас видела и всегда склонна критиковать мои построенья, его бы не под¬держивала. В последний раз мне именно и бросилось в глаза, каким счастливым исключеньем являетесь Вы изо всей моей раз-нообразной переписки. Я не знаю, сказал ли бы я это самое до войны, как и не знаю того, останется ли это навсегда моим взгля¬дом, но в данной исторической обстановке, которая скоро со¬ставит половину всего нами прожитого, я от сужденья о твор¬ческом даре в чистой и обособленной форме отказываюсь наот¬рез, как от разговора о величине мифической и реально непред¬ставимой. Почти пятнадцать уже лет жизнь, повседневная рудиментарная жизнь так глубоко, повелительно и самозванно вмешивается в нашу судьбу, что я себе не представляю такой нео¬быкновенности в человеке, которою можно было бы интересо¬ваться в виде подавленной или неосуществленной возможнос¬ти. Все же осуществленья именно в том и заключаются, как справляется человек с обступившими его обыкновенностями, как он им подчиняется или их себе подчиняет. Ваша редкая душев¬ная независимость, Ваша свобода обращенья с близкими и отда¬ленными людьми и вещами, Ваш закал, Ваш кругозор — скажи¬те, откуда все это, с неба ли это свалилось или подобрано с полу? Я не люблю называть этих вещей прямо и ограничусь замечань¬ем, что весь Ваш облик глубочайшим образом расходится с Ва¬шими словами, и он красноречивее их, и он красноречиво и с тактичным лаконизмом, который вообще свойственен природе, говорит именно о той талантливости, которую Вы вскользь, и в виде грустной шутки отрицаете за собой на словах. В заключе¬нье еще о творцах. Если бы я был провинциальным вундеркин¬дом (живописцем или скрипачом), я носил бы бархатную куртку и собирал газетные рецензии о себе, то разумеется я был бы твор¬цом и может быть радостно подхватил это Ваше словечко. Но так как простая случайность рожденья уже сразу подняла меня над этим бурным и исключительным уровнем и с первых детских лет погрузила в чудеса крупной обыкновенности, то позвольте мне, дорогая Раиса Николаевна, остаться именно в той категории, к которой принадлежите и Вы, т. е. в категории людей, живущих с миром и временем запросто, на короткой ноге, а не как-нибудь иначе, в искажении более или менее смешного оперенья. Тон этих последних слов может повести к недоразуменью. Если в них про¬звучит какая-нибудь задетость, то знайте, что обиделся я только за Вас, т. е. за то, что Вы о себе пишете так неправильно и не¬брежно. — Теперь о Вашей чикагской приятельнице4. Во-первых, позвольте мне не верить в нее и подозревать, что этою приятель¬ницей являетесь Вы сами, или в нее превращаетесь, когда Вам мало собственной доброты и великодушья и Вы к этим чертам еще прибавляете благородство вымысла, чтобы до полной бес¬следное™ затеряться в глубинах этого инкогнито. Как бы то ни было, горячо Вас благодарю за эту постоянную готовность. Как я уже Вам писал, я больше не нуждаюсь, и пользоваться Вашей добротой было бы в моем случае просто бессовестно. Однако может быть я когда-нибудь прибегну к Вашей помощи не прямо, а косвенно, т. е. может случиться, что я Вас попрошу о поддерж¬ке кого-нибудь другого, более в ней нуждающегося и более зас¬лужившего ее. Тогда речь будет о сумме несравненно меньшей, чем та, которая у Вас в виду. Теперь об этом говорить рано, пото¬му что может быть это все уладится как-нибудь иначе. Выяснит¬ся это через месяц, в свое время я Вам подробнее об этом напи¬шу5. А теперь — до свиданья, и всего лучшего Вам и Вашей се¬мье. Благодарность моя Вам всегда безгранична и не стану о ней говорить вновь. — Простите за письмо, которое Вам покажется смешным и скучным. Но мне трудно еще писать, да и помимо того что я связан перевязкой, трудны и темы, которыми Вы свя¬зали меня.
Преданный Вам Б. И
Письмо, уже написанное пролежало с неделю. Это оттого, что я не выходил и надо было купить марку.
Впервые: «Минувшее», JSfe 15. — Автограф (Russian Archive, Leeds University). Отправлено 3 дек. 1927 в Кембридж.
1Ю. Ю. Ломоносов разбился, упав с мотоцикла.
2 Речь идет о желании сына бросить университет и жениться.
3 У Ломоносовой был органический порок сердца, и еще в 1915 г. из¬вестный врач В. Н. Сиротинин определил, что «жить ей осталось макси¬мум пять лет» («Минувшее», JSfe 17. С. 375).
4 В том же письме Ломоносова писала о своей приятельнице из Чикаго Рахиль Акимовне Яррос, благодаря которой она могла бы обеспечить Пас¬тернакам «год спокойной работы» за границей на ту сумму, которую получи¬ла от Яррос за услуги в качестве компаньонки во время ее лечения и болезни.
5 Речь идет о помощи М. И. Цветаевой, на которую Пастернак наме¬кал в письме JSfe 392.
397. РОДИТЕЛЯМ
19 декабря 1927, Москва
19. XII. 27. Дорогие мои! Горячо поздравляю вас всех и папу с состоявшимся вчера открытьем1. Легко себе представить, как по-разному, но с одинаковой силой волновались вы все, если волне¬нью поддались и мы, несмотря на даль, на непричастность к хло¬потам и всему делу в его осязательной действительности, и на со¬знанье, что это воскресное утро уже позади. Вероятно, оно было морозное, и уже пахло приближающимися праздниками; вероят¬но, были цветы в помещеньи и друзья среди медленно собирав¬шейся публики, и все это напомнило папе былые зимние верни¬сажи, а с ними и многое другое. То, что все это собрано, воплоще¬но, осуществлено и помещено в 27-м году в чужом огромном го¬роде, названье которого разом вызывает в памяти все перипетии тринадцатилетья и его далекое трагическое начало, уже это одно неизмеримо громадно.
Мысленно представляю себе вид выставки. Ведь ты, папа, вероятно, снимешь ее и пришлешь нам фотографии комнатных групп и углов? И опять будут писать, и среди пишущих будут по¬падаться дураки и невежды. Все это живейшим образом интересу¬ет меня, и если всегда я просил вас обходиться открытками или вовсе не писать мне, ограничиваясь косвенными известиями че¬рез Жоню, то от этого правила будет теперь резкое отступленье. Как хочешь, Лидок, а придется тебе изредка писать мне, как идет выставка, и что у вас в связи с нею слышно. По тому, что я знаю (т. е. видел и что слышал), самые интересные и серьезные папины работы — последние. Из них только две-три мне известны по репродукциям. — Очень наивно думать, чтобы Ан<атолий> Вас<ильевич>2 что-нибудь мне передал, хотя бы тот живой при¬вет, о котором говорит папа в приписке. Может быть, это было бы ему легче, если бы я жил иначе; т. е. бывал в театре, на диспутах, вечерах и прочем. Когда случай сталкивает нас, не больше разу в три или четыре года, он изумленно спрашивает, в Москве ли я. Занят же он так непомерно, что мне не верится, чтобы он и люди его разряда жили по общим со мною часам. Меня бы не хватило и на сотую долю его занятий. По-моему, он очень хороший человек и незаурядный; мне очень бы хотелось знать, как было папе с ним и что говорилось (о вещах и прочем). Затронут ли был вопрос о заказах, о Ленине и прочем?3 Обо мне он ничего путного передать не мог. Он меня не знает и обо мне знает слишком мало, чтобы это могло быть интересно. Тем временем как я пишу, проветривают на Жениной половине. Он возится под боком у меня, и несмотря на мои возмущенные стоны, ежеминутно просовывает кудлатую голову под самый мой локоть. Я предложил ему вложить его в кон¬верт и переслать вам. «Что за глупости. И конверта-то такого не взять. Не так надо