семена туи и кипариса.
5 О. А. Айзенман.
6 Сказка М. Метерлинка «Синяя птица» шла во МХАТе.
7 Збарские.
8 Учитель Б. И. Збарского и директор Биохимического института им. Л. Я. Карпова академик А. Н. Бах.
492. М. И. ЦВЕТАЕВОЙ
12 мая 1929, Москва
12.V.29
Дорогая, это третий по счету ответ на твое письмо. В тех были другие обращенья. Но что я люблю тебя, ты знаешь, а также и то, ктб ты. А волнующая чернильная чепуха, которой поддаешься, не¬мыслимо-нестерпима уже через мгновенье по написаньи, и как раз она осуждает письма на неотсылку. На этот раз она была еще вызвана и характером твоего письма. Это качество ты получила при рожденьи, и оно сказывалось всегда в твоих письмах, но все¬го больше его — в последних. Никогда еще твои слова не действо¬вали на меня так, как в этом году. Может быть ты и сама не знаешь о переменах, происшедших в тебе, но так именно я читаю твои строки за несколько тысяч верст от тебя, так сужу, так вынужден
судить, и не смейся надо мной, если я ошибаюсь. В прошлом году ты писала о secheresse morale*. И это тебя огорчало. Я тогда бы не сумел тебе сказать, что суха только новизна этого открытья, а не его предмет, что горька неожиданность, неподготовленность на-блюденья, а не наблюденное1. Но теперь по-видимому это уже позади, и озадаченность не застилает озадачившего, а последнее, предоставленное себе самому, оказалось влажнее влажного, и ты убедилась, что мысль не только не разлучит тебя с живым миром, а напротив того, это опять новое какое-то в жизни новоселье, на которое он пойдет вновь ломиться всей своей свежей целостнос¬тью, как во все наши переломные сроки. Итак, тебе уже больше не больно, мой друг, и ты не обижаешься на свою новую зрелость? Ты мне ничего об этом не пишешь. Я это вычитываю из волную¬щего спокойствия твоих строк. Чтобы их прочесть, на них надо глядеть глазами. А прочитав их, испытываешь чувство, точно со¬провождал их ход, закрыв глаза. Это действие крупнейших на свете вещей, так действует на нас обреченное достоинство природы. Таковы же люди складки Goethe-Rilke, и так как твоя порода мне давно ясна, то я знал, что на горечи прошлогоднего признанья ты не остановишься, что тебе сужден шум нового прилива, новой ре¬альности, по-новому молодой, т. е. не ограниченной одним толь¬ко сердцем. — Я думаю, если бы ты была здесь, это развитье у тебя и у меня шло бы скорее. Мы облегчали бы работу тому, что в нас с тобой сидит, и вероятно это протекало бы так. Мы бы расходи¬лись и ссорились друг с другом и потом друг к другу возвраща¬лись. В эти промежутки ты ненавидела бы меня больше, чем я тебя, и мы причиняли бы друг другу больше боли, чем ее заключено в нашей разлуке. Но наше созреванье (которому ведь нет конца) шло бы скорее и мы бы только оттого и терзали друг друга, что разом бы терзались тем одним, чему сейчас подчинены порознь.
Ты догадываешься, что частью сказанного о тебе, я попутно рассказал и о себе. Но в отличье от тебя, я еще и просто постарел, и может быть даже и болен. Но еще более, чем стар и болен, я сча¬стлив. Никогда я еще не радовался тому, что свет устроен, как он устроен, как в последний год. И не последней радостью для меня было то, о чем я упомянул вскользь выше. Этого нельзя назвать открытьем, потому что трижды или четырежды в жизни это было уже видано. Но эти состоянья просветленья, видно, нуждаются в напоминаньи. И вот теперь, когда я увидал, что болезненная тя-
* душевном оскудении (фр.). 316
гостность зрелости вновь поворачивает весь мир на оси и совер¬шенно так же, как в какие-то мгновенья детства, первой любви и первой поэтической объективности, я понял, как падка жизнь до наших краеугольных переломов, и что ко всем нашим переменам она относится, как к праздникам, хотя бы сами-то мы иные из этих превращений и оплакивали.
И если я теперь тебе скажу, что давно перестал читать ту ерун¬ду, которую пишут о тебе и обо мне люди, этого не переживавшие, но только и живу твоим и моим будущим, то есть надеждой на нашу общую работу, в сотрудничестве с людьми, наиболее близкими, то я назову тебе ту же радость, о которой выше, и лишь в несколько иных выраженьях.
В теченье мая я вышлю тебе несколько вещей, которыми был занят весь истекший год. Я с разных сторон захожу к той большой обыкновенности, которую спешу противопоставить всему необык¬новенному, что о нас двоих слышу. Я одновременно начал две про¬заических вещи и пока не кончу их, не вправе взглянуть на тебя, потому что это мой долг перед Rilke, тобой и собою2. Кроме того, как выйдет, пошлю тебе «Поверх Барьеров», которых ты не узна¬ешь. У меня чувство их полной тождественности с тем, что я хотел сказать уже во времена футуристического разврата, как-то ужива¬ется с чувством того, что в них ничего старого, кроме названья книги, не осталось. Даже в том случае, если это полный самооб¬ман, и никто в книге не найдет поэзии, все равно остается непо-колебленным тот факт, что прошлое лето я видел, слышал и чув¬ствовал так, как в наиважнейшие годы моей жизни. И у меня просьба к тебе, чтобы ты мне ни о чем не писала в отдельности, пока посылки не улягутся во всей совокупности. И еще другое. Ты живешь не здесь и не знаешь того, что когда при встрече с кем нибудь на людях, в издательстве я начинаю, мямля: «А, NN — здравствуйте! Знаете — мм — » то рядом стоящие подсказывают, шутливо как бы предупреждая попугая, фраза которого всем из¬вестна: — Марина Цветаева… Так, и довольно пикантно, получи¬лось с Лилей Брик, это мне подсказавшей в тот миг, когда увидав ее с возвратившимся Маяковским, я собрался рассказать им, как у меня в «Кр<асной> Нови» не приняли посвященья тебе (устра¬нили твое имя, но стихотворенье взяли) и отказались печатать эпиграмму на Маяковского, как ни настаивал на ее напечатаньи Всеволод Иванов, один из соредакторов3. Ну так вот. Дело не в том, что попугайской моей фразы ты не найдешь ни в чем из при¬сланного, ни также среди посвящений в «Барьерах» — потому что вряд ли это попугайство может тебя радовать, да и никакого попу¬гайства нет, или попугаев тысячи, о чем ниже. Но по тем частям задуманного, которые пока готовы, ты не сможешь догадаться о месте, которое займешь и должна будешь занять в дальнейшем продолженьи обеих работ и во всяком случае, в развитии Охран¬ной грамоты, за окончанье которой я возьмусь по исполненьи дру¬гой прозы, начисто повествовательной и не философской4.
За переделкой «Барьеров» я еще больше, если это возможно, полюбил Святополка, Ломоносову, С<ергея> Жковлевича> и ос¬тальных друзей, части которых ты не знаешь, потому что им тут не дают ходу. — И так как я этого не успел сделать за «Сестрой», когда чувство было еще очищенней, то пришлось наверстывать упущенное и похоже, в состояньи налета на целую книгу, я уяснил себе существо всего нелюбимого и побежденного — будь то чи¬новник от культуры, как Ходасевич, или талант, у своего таланта ничему не научившийся, как Маяковский. Для меня они совер¬шенно безразличны. И вот (ты сейчас оскорбишься) всю дугу, от бездарности через пустоцвет (момент высшего подъема) ведущую к бесплодию я называю для простоты романтизмом — и меня не пугает, что мы разойдемся с тобой в терминологии5. Но я опять вдруг (попутно) увидал границу, у которой одинаково кончаются и дурак и «интересный человек», и с которой начинается тот го¬лый, громадный поэт, который явлен на свете только под двумя мне известными видами: в гении и в обыкновенном человеке. Не смейся, это — одна порода, посредственность же гораздо ярче и ядовитее, чем ее принято изображать6.
А твой случай с Маяковским только частность. Я был готов заняться вашими зимними восторгами, потому что любить Мая¬ковского мне легче, чем презирать7, а до твоего отзыва о «Хоро¬шо» я уже было примирился с тем что стать советским Бальмон-том, по странности, выпало на долю именно ему. Правда, в «Хо¬рошо» есть места, возвышающиеся над этой пустой инструмен¬тально стью, но я их насчитал немного. Кроме того, если вспомнить, что музыка есть совесть слова, то я бы даже эту бессо-вестную словесность не назвал и музыкальной, хотя по-Северя-нински. Но тут, знаю я, мы разойдемся. Однако я заговорил о нем по другому поводу. Прости, он мог бы тебя ударить, и все же это было бы не так низко, как случай его странной забывчивости. Нет, уверь меня, еще раз. Он не сказал, он правда не сказал тебе: «не анекдот ли, Марина, — всес<оюзная> асс<оциация> пролет<ар-ских> пис<ателей> (ВАПП) ценит Вас, как поэта, больше чем меня»? У него этого не вырвалось при виде тебя, как вырвалось бы у всякого попугая? — Когда-то Брюсов писал о хожденьи руч¬ных списков с «Сестры» (ее не издавали8). Но что сказать о Кры¬солове? Как измерить тираж этого рукописного изданья? Он ис¬числяется, вероятно, тысячами, и только вопрос, — сколько их.
Теперь секрет, о котором никому, даже С. Я., ни слова, а то все погубишь. Уже и сейчас ясны формы моего появленья у тебя. Беспощадно-конфузную, почти порочаще ответственную наглость одного предложенья я приму только затем, чтобы сдать тебе на руки или может быть, с тобой разделить. При твоей нелегальнос¬ти это временно останется нашей тайной и у меня найдется не¬скромности (напускной) покрыть ее своим именем. Предстоит обработать существующие переводы Фауста (по невежеству я знаю только два: Фетов и Брюсовский); думаю половину придется пе¬реводить наново. Я об этом еще не говорил, но меня называли.
Если бы не это проклятье с прозами и недоконченными ве¬щами, я бы мог сняться на эту работу (я приму ее только при усло¬вии долговременной командировки в Веймар) хоть сейчас. — Пока ничего об этом не знаю, потому что по горло занят другими рабо¬тами, и лето наступает, т. е. дает чувствовать себя и денежно. — Может случиться и так, что я до дачи все это оформлю, и тогда, если ты согласна и у тебя будет досуг, может быть, сейчас же к это¬му и приступишь, и напишешь мне, какие партии себе облюбова¬ла. И мы будем друг друга править, не правда