не ясно, что если бы даже, скажем, Шура получил Нобелевскую премию, а я женился на принцессе Уэльской, все равно, пропорция сил и значений осталась бы одна и та же до конца века: неужели вам не ясно, что о совместной жизни с вами можно только меч-тать и ее желать, а соседством с вами можно только гордиться? Неужели это не ясно?
Я нарочно не говорю тут ни о каких чувствах и готов наперед допустить, что мы бесчувственные эгоисты. Я только хочу сказать, что для того, чтобы в нашем случае эта излюбленная тема о неблагодарных детях могла иметь хоть какое-нибудь правдоподобье, мы
должны были бы быть безвкусными и отпетыми дураками в большей все-таки степени, чем это наблюдается.
У меня такое впечатленье, что я зову вас сюда вместе с Олей с позапрошлого года. При этом все время я повторяю, что вы разделите мою жизнь, не входя в ее подробности, т. е. так именно, как вы захотите. Я понимаю Шуру, когда в характеристике действи-тельности он оказывается не так поверхностно идилличен, как Б. И.: он просто в этом честнее. Значит ли отсюда, что он желал бы видеть вас в постоянном отдалении? Я же и вообще-то этой действительности не касаюсь. Я (совершенно, как и он), во-первых, думаю о постоянной радости, какую бы доставляло ваше присутствие; во-вторых, вы просто нужны мне: ваше существованье придало бы смысл целому ряду материальных облегчений, которые предвидятся у меня, и пока осмыслены недостаточно.
По-видимому, я с этого лета получу под Москвой отдельную дачу в писательском поселке, а осенью (в обмен на Волхонку) и квартиру5. Я об этом раньше не заговаривал потому, что все последние четыре года провел в обещаньях такого рода и ни во что не верю. Но именно в согласии с этой душевной тенденцией я и твержу все время: переезжайте. А там увидим, вместе увидим. Что должен был я сказать или сделать большего, что большего вообще сделано до сих пор другими, не неблагодарными, но единственными решающими в нашей системе, — государственными руками? Так в чем же дело? И если остановка только в нашем негостеприимстве, то должен вас успокоить: это совершенный миф, препятствий с этой стороны нет никаких, и поскорее приезжайте во всем этом разубедиться.
Просто странно. Точно вы и Федя и Жоня никогда меня не видали! Я, видите ли, такой любитель вещей и денег, со вкусом прибирающий их к рукам, с крепко сколоченным домом и семьею, с какими-то там «своими соображеньями», враг всяких сенти-ментов и заоблачностей и т. д. и т. д.! Вспомните: однажды Жоня заикнулась о желаньи приехать на лето к нам6, и уже все было сделано в посольстве на Unter den Linden*. И не думайте, что я оправдываюсь, или думаю поставить Шуре в заслугу, что он отнюдь не такой изверг, как должно было бы получиться, если бы его мрачность объяснялась вышеразобранным мифом. Повторяю, в нашем случае и во влюбленности в вас никакой заслуги бы не было, настолько все данные для этого с вашей стороны налицо, так глупо, так бездарно было бы противоположное.
* Центральная улица Берлина. 85
Или, может быть, это результат летнего заграничного моего казуса? Но не видели ли меня Жоня и Федя, или они были слепы? Разве им не ясно было, что перед ними находился человек с временной отсрочкой существованья, временно отсроченный человек, ein Nichts*, потрясенный, измученный и раздраженный этой чертовой интермедией, с которой должна была совпасть столько лет лелеявшаяся и такая чертова на этот раз поездка? Разве они этого не видели? И, наконец, разве не через Берлин я ехал, не вам в Берлин посылал телеграмму, не вас в Берлине хотел видеть?
Этого бы я не постеснялся, потому что так пришлось бы, рельсы бы так привели, как привели, попутно, в Париж к Цветаевой или в Лондон к Ломоносовой. Потому что так путь лежал. Но везти к вам показывать это в Мюнхен, — нет это было выше сил моих. Это было так же невозможно, как невозможно в Париже было воспользоваться ценнейшими возможностями, прямо просившимися в руки.
Мальро меня спрашивал, с кем хотел бы я познакомиться, и чтобы воспользоваться именем тебе известным, речь, между другими, шла и о том же Валери: «Он с большой охотой вас примет». И я от всего отказывался. Andre Gide говорил мне: «Я хотел бы, чтобы вы знали, с какой теплотой мы тут к вам все относимся. Неужели это неспособно поддержать вас?». И я от них бегал. В нескольких шагах от меня за одним и тем же столом президиума сидел Генрих Манн. Реглер, Вейнерт, Клаус Манн (сын Томаса) подходили ко мне с вопросом, не навещу ли я вместе с ними его (Г. Манна), и я даже не знакомился с ним, хотя он сидел через одно от меня место: так расходилось то, что я представлял тогда собою, с тем, что чувствую к обоим большим романистам. Наконец, не знаю, писал ли я вам. Когда я сюда вернулся, здесь у Горького гостил Роллан. Дважды меня требовали туда в городе, по его настоятельной просьбе. Потом я забрался на дачу к Зине, на захудалую станцию не доезжая Щелкова7, куда едва почта доходит, типа тех мест, на которые надо убить день, чтобы съездить к кому-нибудь на минуту, с лужами и дико перепутанными просеками, с несколькими системами друг другу противоречащих нумераций, гиблое, безадресное место. И вот накануне отъезда Роллана из России вдруг показывается в этом квадрате озаборенной крапивы какая-то седеющая женщина, как потом выясняется, лекторша по французской литературе (русская), посланная от него специаль-
* Ничто (нем.).
но за мной с порученьем привезти меня живого или мертвого. И я два часа толкую ей о невозможности этого и ссылаюсь на прецедент с вами, и, неубежденная, она без меня уезжает. Вот как я не поехал к вам в Мюнхен, вы это понимаете? Боже мой, Боже мой, сколько раз придется это объяснять вам?
Ну тогда чем же возмущается Федя? И из слов Фишера мне показалось, что отношенье мое к тебе вам неизвестно. Когда меня однажды абордировали с биографической справкой, я дал сведенья только о вас обоих8. Разве это не аксиомы?
Я ни капельки не обижаюсь, и ты меня не разубеждай. Но мне печально, что вы сами создаете себе источники несуществующих огорчений, притом немыслимых. И все эти разговоры такая пошлость! Шура мне сказал: Это Федя, наверное, для Б. И. разводил, вроде как о погоде.
Крепко вас обнимаю. Ваш Б.
Впервые: Письма к родителям и сестрам. — Автограф (Pasternak Trust, Oxford).
1 Немецкая книга для детей «Vater und Sohn» («Отец и сын») состояла из разных картинок на темы времяпрепровождения сына и отца и коротких подписей под ними.
2 Л. О. Пастернак писал сыну 26 апр. 1936: «В «Neue Rundschau» была статья Valery о Малларме, переведенная с французского знакомым одним милым юношей. Бели тебе интересно, пришлю ein Sonderdruck, преподнесенный мне этим юношей. Ничего не понял, но это мысли Valery о словесном искусстве, о значении слова что ли» (там же. С. 149). Имеется в виду статья Paul Valery «МаПагте», из журн. «Die Neue Rundschau* (XLVII. Band 1. Berlin-Leipzig, 1936) в переводе J. Malkiel. По-русски под назв. «Письмо о Малларме» вошла в сб. Поля Валери «Об искусстве» (М., 1993); в ней Валери писал о заслугах Малларме, который создал особое понятие «трудного автора», для чтения и «целостного постижения» которого требуются определенные «интеллектуальные усилия», тем самым возвышая «положение читателя» и переводя его «из милой ему пассивности к сотворчеству» (С. 344-356. Перевод А. Эфроса).
3 Художественная группа «36», одним из учредителей который был в 1900-х гг. Л. О. Пастернак; расширившись в 1902 г., она получила название «Союза русских художников».
4 Известный американский журналист Луи Фишер, с 1922 по 1939 г. много бывавший в Москве, где жила его жена Б. М. Фишер, оставившая воспоминания, в которых часто упоминает о Пастернаке («Му lives in Russia», N. Y., 1944).
5 Летом 1936 г. Пастернак получил дачу в Переделкине, а квартира в писательском доме в Лаврушинском переулке была готова только через год, в конце 1937 г.
6 Имеется в виду намерение Жозефины приехать в Москву; 18 февр. 1925 г. в письме к Лидии Пастернак сообщал, к кому обратиться за разрешением в советском посольстве, располагавшемся на центральной улице Берлина, Unter den Linden.
7 Станция Загорянская по Северной железной дороге.
8 Упоминание «Автобиографии» 1924 г., которая так растрогала Л. О. Пастернака словами о благодарности родителям («Многим, если не всем, обязан отцу, академику Леониду Осиповичу Пастернаку, и матери, превосходной пианистке…» — т. V наст. собр.).
756. РОДИТЕЛЯМ
Июль 1936, Переделкино
Дорогие мои!
Я давно не писал вам. Часто собирался, начинал и бросал, потому что вдавался в анализ или описание вещей, трудно понятных на расстоянии. От этой мысли надо отказаться, а то так никогда ни к чему не придешь.
Начну с главного. От практического обсужденья того, как вам строить дальнейшую жизнь, отказываюсь, так как в состоятельность официального вмешательства не верю, как и в возможность общего языка между художником (в такой чистоте и одаренности, как в папином случае), и временем. Но никогда я так вопроса и не ставил.
Ты к нам должен приехать ввиду болезненности вашей домашней хозяйки1, — к нам, ко мне и к Шуре в гости, а там видно будет. Ведь, в глубине души вы цену гимназическим прописям Б. И. знаете, и, не в его лице, а в обобщенном типическом отвлечении всю жизнь знали, и, слава Богу, шли по иной, своей собственной и более высокой дороге. Все это совершенно вам не подходящая дешевка, серое вранье, сказки для детей. Я же могу говорить только о том, что знаю хорошо и за что готов поручиться. Так вот, если бы вы приехали, вы бы жили у меня, и, не будучи в состоянии дать вам ничего более того, чем живу я сам, я в этих своих условиях мог бы освободить вас от всяких забот, — это я знаю верно и в этом не обманываюсь. Это мало бы изменило мой обиход, т. е. не прибавило бы какого-нибудь нового труда, но, как я уже раз писал вам, так сильно осмыслило бы счастьем вашего присутствия мое существованье, что прибавило бы мне сил и его облегчило.
Я живу сейчас на даче, очень поместительной и обширной (два этажа, шесть комнат, с двумя террасами и балконом). Комната, в которой я пишу тебе,