б менее удивительно, если бы она была написана лет 5 тому назад. Но теперь… Где и когда, в какие непоказанные часы и с по-мощью какой индусской практики удалось тебе дезертировать в мир такого мужественного изящества, непроизвольной мысли, сгоряча схваченной, порывистой краски. Откуда это биенье дневника до дерзости непритязательного в дни обязательного притя-занья, эфиопской напыщенности, вневременной, надутой, нече-ловеческой, ложной. Это просто непредставимо.
Книга у меня вся разобрана, но не писать же мне статью о ней, это утомительно. Когда будешь тут, наведайся, — поговорим, если тебе интересно.
Когда стихи появлялись в отдельности, они мне нравились, но без слез и испуга. Они занимали один из этажей «Знамени», и было приятно, что «Знамя» стоит, лифт работает и все этажи целы2. Я не предполагал, что в творческой своей субстанции они взовьются таким столбом, что они так из ряду вон и так неожиданны.
Разумеется, «Кахетинским стихам» легче жить на свете3. В э-том нет ничего удивительного. Они (как и мое 2-е рождение) из категории тех стихов, которые затем и рождаются, чтобы нравиться, привлекать и, в результате всего, жить припеваючи. Менее всего неумышленны ночные серенады. Для этого жанра не последнее дело, чтобы в конце концов кто-то выглянул в окно. Так бьет без промаха поэтичность самой поэтичности.
Совсем другой коленкор «Тень друга». Здесь положенье драматическое, а не мадригальное. И пусть это тебе не понравится, я, по-своему, ценю его выше.
Здесь море, природа, война, путевые наблюденья радости самого путешествия и все предметы изображены без стесненья, сунуты в боковой карман по-современному сшитого костюма, а отсюда — на стол рабочей комнаты в какой-то наперед облюбованный период, отданный работе и во всей естественности вдохновенный. Поэзия налицо тут в эксцессах замкнутости, в здоровой лихорадке одиночества и дьявольщине писанья этого не приходится придумывать, взвинчивать и романтизировать. Также очень хорошо, что это протекает без ежеминутных грошовых восторгов и пересудов и что при этом совсем нет женщин.
Именно совокупностью этих признаков, которые когда-то считались обязательными для каждого прокладывавшего свои пути в искусстве (а чем другим может быть художник?), и показалась мне книга какою-то белою вороной на нынешнем эпигонском горизонте.
Сейчас все полно политического охорашиванья, государственного умничанья, социального лицемерия, гражданского святошества, а книга живет действительной политической мыслью, деятельной, отрывающейся вдаль, не глядящейся в зеркало, не позирующей.
Видно, как все возникало. Кувыркающаяся мешанина моря, целый ночной мир движенья, изнизанного чайками и мыслями. Видно, как естественно, повествовательною вылазкой воображенья домышлена тихая картина станционного захолустья, увиденного на остановке (ряд рассказов так Чеховым написан) в «Вос-кресенье в Польше». Очень схвачены все краски, особенно Парижские. Самым лучшим стихотвореньем книги кажется мне Самофракийская Победа. Оказывается, дифирамбизм мыслим и в редких случаях истинности он не форма красноречья, а нравственно-пластическое осязанье, опьяненно точное. Наверное, всех умиляет Кот-рыболов, но это не для меня. Единственно слабой страницей книги кажется мне единственная в ней декларационная; та, в которой ты с неуместной, страшно сейчас распространенной торжественностью обещаешь «Стихом простым я слово проведу» и не сдерживаешь обещания4.
Вся книжка читается легко, лишь эту, в которой ты подымаешь какую-то дароносицу (какую именно, не видно), мне пришлось перечесть дважды и «вдумчиво», чтобы сообразить, в чем тут дело. Книга такая, что ты вправе играть Верленовским заглавьем (Бельгийские пейзажи5), Блоковскими интонациями, вообще вступать в крупный, разбросанный разговор. Почти все хорошо, больше половины. Очень хороши Птица, Легенды Европы, Противогаз.
Письмо залеживается. Единственный способ не утаить его от тебя — это отправить его неконченным. От души тебя поздравляю с «Тенью». Я не сумел представить тебе свои ощущенья так, чтобы они тебя заинтересовали и убедили. Прощай. Будь здоров. Привет Марии Константиновне. Твой Б.
Впервые: Борис Пастернак. Из писем разных лет. — Автограф (собр. адресата).
1 Ник. Тихонов «Тень друга». Стихи. Л., ГИХЛ, 1936.
2 Стихи, составившие книгу, публиковались в журн. «Знамя»: 1935, № 8, и 1936, № 1-3.
3 Н. Тихонов. «Стихи о Кахетии». М., «Советский писатель», 1935.
4 Имеется в виду стих. «Площадь Бастилии».
5 Такое название имеет цикл стихов Верлена из книги «Песни без слов».
768. Т. ЯШВИЛИ
28 августа 1937, Переделкино
28. VIII. 37
Тамара Георгиевна, милая, бедная, дорогая моя, что же это такое! Около месяца я жил как ни в чем не бывало и ничего не знал. Знаю дней десять и все время пишу Вам, пишу и уничтожаю. Существование мое обесценено, я сам нуждаюсь в успокоении и не знаю, что сказать Вам такого, что не показалось бы Вам идеалистической водой и возвышенным фарисейством.
Когда мне сказали это в первый раз, я не поверил1. 17-го в городе мне это подтвердили. Оттенки и полугона отпали. Известие схватило меня за горло, я поступил в его распоряжение и до сих пор принадлежу ему. Не все, что я испытал под властью этого страшного факта, безысходно и смертоубийственно, — не все.
Когда вновь и вновь я устанавливаю, что никогда больше не увижу этого поразительного лица с высоким одухотворенным лбом и смеющимися глазами и никогда не услышу голоса от переполнения мыслями обаятельного в самом звучании, я плачу, мечусь в тоске и не нахожу себе места. С тысячею заученных подробностей память показывает мне его во всех превращениях совместно пережитой обстановки: на улицах нескольких городов, в выездах в горы и на море, дома у Вас и дома у меня, в наших позднейших поездках, в президиумах съездов и на трибунах. Воспоминание ранит, доводит боль лишения до сумасшествия, бунтует упреком: за какую вину наказан я вечностью этой разлуки?
Но случилось в первый же день, 17-го, что ее неотменимость очистила меня и свела к неоспоримейшим элементарностям, как в детстве, когда наплачешься до отупения и от усталости вдруг захочется есть или спать. Силой этого удара меня отшвырнуло далеко в сторону ото всего городского, не по праву громкого, без надобности усложненного, взвинченно равнодушного, красноречиво пустого. «Что за вздор», — вновь и вновь спрашивал я себя. Паоло? Этот Паоло, которого я так знал, что даже не разбирал, как его люблю, Паоло, имя моего наслаждения, и все то, что с серьезным видом может сообщить средний человек А. или средний человек В., через минуту забываемый. А, это для будущего, подумал я. Умереть все равно каждому надо, и притом в какой-нибудь определенной обстановке. Вот и скажут: эта потомством сохраненная жизнь кончилась летом 37-го года, и прибавят достоверности данного времени: темы, которыми жила общественность, названия газет, имена знакомых. Точно таких же, как в применении к какому-нибудь другому веку заговорили бы о париках и брыжах или, еще дальше вглубь, о соколиной охоте.
Так вот, я вез это из города и сошел у нас на станции в Переделкине. Я знал, что, когда у нас на террасе я открою рот, чтобы сказать это Зине, у меня сорвется голос и все повторится сызнова. Пока же, по пути домой, я все больше и больше, без рецидивов, отдавался очищающей силе горя, и как далеко она меня заводила!
Мне захотелось выкупаться. Вечерело. На берегу, в затененном овраге, когда, разлегшись, я понемногу отошел от треволнений поездки, я вдруг то туг, то там стал ловить черты какого-то бесподобного сходства с ушедшим. Все это было непередаваемо хорошо и страшно его напоминало. Я видел куски и вырезы его духа и стиля: его траву и воду, его осеннее садящееся солнце, его тишину, сырость и потаен-ность. Так именно бы он и сказал, как они горели и хоронились, перемигивались и потухали. Закатный час точно подражал ему или воспроизводил его на память. Я как бы по-новому задумался о нем. Меня всегда восхищал его талант, его непревосходимое чутье живописного, редкое не только в грузинской литературе, не только во всей нашей современной, но драгоценное в любой и во всякое время. Он всегда удивлял меня, у людей имеются письма, как неизмеримо высоко я его ставил. Но впервые я задумался о нем в отдельности от того, что я к нему чувствовал. Как при удаленьи от чего-то очень, очень большого, лишь на роковой дистанции утраты стали обрисовываться его абсолютные очертания: то, чем он был без нас, без меня и Тициана, и Гоглы2, то, чем он был не только в угоду нашему восхищению и желанью видеть его победителем, но и наоборот, наперекор нашей любви: то, чем он был сам с водой и лесом и Богом и будущим.
Надо ли об этом распространяться? О том, кто именно будет через несколько лет грузинским Маяковским или к чьим образцам будет восходить и на ком учиться будущая молодая литература, если ей суждено развиваться. Но эта сторона посмертности никогда меня не трогала. Я поражен другим, как это ни трудно выразить. Тем, как много его осталось в том, чего он касался и что назвал: в часах дня, в цветах и животных, в лесной зелени, в осеннем небе. А мы жили и не знали, с какою силою он был среди нас и с какой властностью остался.
Дорогая Тамара Георгиевна, простите меня. Нельзя так писать, нельзя — Вам. Поэзия, и притом дурная, здесь неуместна. Все же я отошлю написанное, а то когда же наконец скажу я то единственно нужное, что рвется у меня к Вам и милой, невообразимо драгоценной Медее3. Это несложно, и Вы это без меня знаете. Хотя у Вас нет недостатка в друзьях и никогда не будет, причислите к ним и меня. Как ни затруднилось в последнее время мое существование, ради Вас невозможностей для меня не будет. А как бы я хотел Вас повидать! Я прошу Тициана и Нину обнять Вас за меня, побыть с Вами вместе и поплакать. И снова простите меня за глупое, бездарное письмо. Но я ведь и сейчас ничего, ничего не знаю. Не написали бы Вы мне, потом как-нибудь, когда будете в силах?
Весь Ваш Б. П.
Впервые: «Литературная Грузия», 1964, № 6. — Автограф (собр. М. Яшвили).
1 Паоло Яшвили подвергался травле в печати, на него было заведено дело в НКВД Грузии, накануне ареста 22 июля 1937 г. он покончил с собой. «Мне кажется, Паоло Яшвили уже ничего не понимал, как колдовством оплетенный шигалевщиной тридцать седьмого года, и ночью глядел на спящую дочь, и воображал, что больше недостоин глядеть на нее, и утром пошел к товарищам и дробью из двух стволов разнес себе череп» («Люди и положения», 1956).
2 Георгий Леонидзе.
3 Дочь Паоло Яшвили.
769. РОДИТЕЛЯМ
1 октября 1937, Переделкино
1. X. 37 Дорогие мои!
Горячо и от всего сердца благодарю вас за чудные письма, которые вы пишете Жене и