и заинтересовать существованьем в этом снова надвинувшемся мраке, тень которого с дрожью чувствую ежедневно и на себе. Как Вам напомнить с достаточностью, что жить и хотеть жить (не по какому-нибудь еще, а только по-Вашему) Ваш долг перед живущими, потому что представления о жизни легко разрушаются и редко кем поддерживаются, а Вы их главный создатель.
Дорогой друг и недостижимый пример, все это я Вам должен был бы сказать тем серым днем августа, когда мы последний раз видались1 и Вы мне напомнили, как категорически Вы мне дороги. А между тем я пренебрегал возможностями встречи с Вами, уезжал на целые дни в Москву для встречи поезда для учащихся, шедшего вне графика и не по расписанью из Крыма с Зиною и ее больным сыном, которого надо было устроить в больницу и даже день приезда которого был неизвестен. В скобках, для удовлетворенья естественного интереса: все обошлось благополучно и мальчик, проболев с месяц, теперь выздоровел2.
Я не читаю газет, как Вы знаете. И вот, последнее время, когда я спрашиваю, что на свете нового, я узнаю одну вещь радостную и одну грустную: англичане держатся, обижают Ахматову3. О, если бы между этими новостями, мне одинаково близкими, мог существовать обмен веществ и сладость одной могла ослабить горечь другой!
Я говорил Вам, Анна Андреевна, что мой отец и сестры с семьями в Оксфорде, и Вы представите себе мое состоянье, когда в ответ на телеграфный запрос я больше месяца не получал от них ответа. Я мысленно похоронил их в том виде, какой может подсказать воображенью воздушный бомбардировщик, и вдруг узнал, что они живы и здоровы. Так же и Нина Табидзе уехала в Тифлис без малейшей надежды узнать когда-нибудь что-нибудь о муже, а мне намекали даже, что нет уверенности, чтобы он был в живых, а теперь она написала мне, что он содержится в Москве и это установлено.
Простите, что я так грубо и как маленькой привожу Вам примеры из домашней жизни в пользу того, что никогда не надо расставаться с надеждой, все это, как истинная христианка, Вы должны знать, однако, знаете ли Вы, в какой цене Ваша надежда и как Вы должны беречь ее?
«Смирив души неукротимый ропот» и т. д. — в общей сложности 4 строки у меня записаны4, но Вы не договорили тогда, — нас позвали к Фадееву5. Книжку Вашу мне подарили в Гослитиздате6. Если бы Вам пришла фантазия сделать мне надпись, пошлите мне ее в счастливую и легкую минуту — я ее вклею. Однако Вы можете тут же забыть о сказанном, я Вас не буду теснить ожиданьем.
Два Ваших почитателя, муж и жена, просили меня переслать Вам письмо, я сообщил им Ваш адрес и отослал письмо обратно. В нем не было ничего дурного, но оно слишком лазурно и безоблачно для пересылки. Зная Вас и Вашу нынешнюю грусть и хмурость, я не вправе поддерживать то нереальное представленье о поэте, которым дышит их обращенье, немного вневременное и внепространственное.
Это бедные люди, каких очень много, что именно в похвалу им, а не во осужденье, он сын ветеринарного врача, пробовал сам писать, его попытки свободны от той блестящей безвкусицы удачливости, которая так часто и быстро выводит на широкую дорогу, но недостаткам не хватает гения, чтобы стать достоинствами, и, таким образом, шероховатое его тяжелодумье остается при нем в качестве глубоко колоритной черты, просящейся под перо какого-нибудь нового Достоевского или Писемского. Это скромные и очень достойные люди, но зачем я на их счет так расписался?
Не считайте неуваженьем к себе, что я без всякого страха пишу Вам таким слогом, с такими помарками и такой вздор.
От всего сердца желаю Вам здоровья. Ваш Б. П.
Впервые: «Вопросы литературы», 1972, № 9. — Автограф (РГАЛИ, ф. 13, on. 1, ед. хр. 149). Датируется по почтовому штемпелю.
1 А. А. Ахматова приезжала в Москву на пять дней в надежде что-нибудь узнать об арестованном сыне. Она приехала из Ленинграда 24 августа и 25,26 провела в Переделкине, где Пастернак устроил ей свидание с Фадеевым.
2 Улучшение было временным, это было начало туберкулезного процесса, от которого Адриан Нейгауз скончался через пять лет.
3 Имеется в виду мужественное сопротивление Англии массированным немецким бомбардировкам. Кроме упоминаемой в письме № 807 и коммент. 11 к нему рецензии В. О. Перцова, в «Литературной газете» 29 сент. 1940 был напечатан отзыв С. Нагорного, в котором утверждалось: «…Стихи Ахматовой глубоко чужды самому духу советского общества».
4 Эти стихи Ахматовой не сохранились и не известны.
5 Ахматова приезжала в Переделкино, чтобы просить Фадеева похлопотать об освобождении сына.
6 «Из шести книг». М., 1940.
821. А. И. ВЬЮРКОВУ
12 ноября 1940, Москва
12. XI. 40
Дорогой Александр Иванович!
Твое письмо, как ты усмотришь из надписанного твоею рукою конверта, в свое время получено. Итак, прости, что отвечаю так поздно.
Повторить то, что я тогда тебе сказал под первым и заслуженно-выгодным впечатлением, не смогу, но главного не забыл.
«Москва матушка»1 произвела на меня двойственное впечатление, а могла бы произвести одно хорошее, и притом большой и довольно завидной силы. Налицо один недостаток, сказавшийся не в отдельных страницах, а распространившийся по всей книге.
Недостаток этот заключается в твоем заблуждении, будто ты публицист-градоописатель популяризаторской складки. Между тем этой просветительской страсти у тебя нет и в помине. Очерки твои — скрытые художественные рассказы. Несмотря на неотделанность или отделку в ложном направлении, они держатся жи-востью и колоритом, а не прочными выводами из широких, научно обработанных оснований. Итак, ты и в слабостях художник, ограниченный лично пережитым и наблюденным, а мог и должен был бы им быть вполне на радость себе.
Для этого ты должен расстаться со своей педагогической иллюзией, служащей тебе пока извинительною отговоркой в моменты художественных неудач, и сознать себя беллетристом в открытую, со всеми отсюда вытекающими обязанностями. Тогда ты не будешь губить вещей, подобных превосходному «Горбуну» (наряду с «Агатом», лучшей повести сборника2) пополнениями из своей второй, мнимой и несуществующей специальности. Об остальном устно, при свидании.
Желаю тебе счастья.
P. S. Мне надо будет посоветоваться с тобой об одном деле, и если будет время, я забегу к тебе на службу в пятницу (15-го).
Впервые. — Автограф (РГАЛИ, ф. 1452, on. 1, ед. хр. 159).
Бытописатель старой Москвы Александр Иванович Вьюрков родился в Москве и был приказчиком у своего отца, участвовал в Первой мировой войне, был в плену. Вписывая ему в альбом шуточный экспромт, Пастернак называл его «замечательным, душевным человеком». «Единственный твой недостаток, какой я заметил, это что ты завел этот альбом» («Пришел за пачкой облигаций…» — т. II наст. собр. С. 479).
1 Рецензируемая книга А. Вьюркова «Москва-матушка» вышла под назв. «Рассказы о старой Москве» в 1948 г.
2 «Горбун» и «Агат» вошли в книгу «Рассказы о старой Москве».
822. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ
15 ноября 1940, Переделкино
Дорогая Оля! Твое молчанье все больше тревожит меня. Что с тобою, все ли у тебя благополучно? Я боюсь задавать вопросы тебе, мне страшно их договаривать из суеверья. Напиши мне пару слов, успокой меня. Не в обиде ли ты на меня? Кажется, меня выругали у вас в Ленинграде. Может быть, это так уронило меня в твоих глазах, что ты больше не желаешь знать меня? Или, может быть, действительно ты не понимаешь моей шутливости в отношении себя и тебя, и это тебя задевает?
Если бы ты только знала, как мне тебя недостает! Каким счастьем было бы, если бы ты могла немного погостить у меня. Как твое здоровье после весеннего паденья?1 Неужели нет ничего нового относительно Саши? Я так встревожен твоей безответностью, что начинаю сомневаться в твоей собственной безопасности и собираюсь запросить Ленинградский университет, существуешь ли ты в природе.
Ах, до чего часто нужно тебя! Жизнь уходит, а то и ушла уже вся, но, как ты писала в прошлом году, живешь разрозненными взрывами какой-то «седьмой молодости» (твое выраженье). Их много было этим летом у меня. После долгого периода сплошных переводов я стал набрасывать что-то свое. Однако главное было не в этом. Поразительно, что в нашей жизни урожайность этого чудного, живого лета сыграла не меньшую роль, чем в жизни какого-нибудь колхоза. Мы с Зиной (инициатива ее) развели большущий огород, так что я осенью боялся, что у меня с нею не хватит сил собрать все и сохранить. Я с Леничкой зимую на даче, а Зина разрывается между нами и мальчиками, которые учатся в городе. Какая непередаваемая красота жизнь зимой в лесу, в мороз, когда есть дрова. Глаза разбегаются, это совершенное ослепленье. Сказочность этого не в одном созерцании, а в мельчайших особенностях трудного, настороженного обихода. Час упустишь, и дом охолодает так, что потом никакими топками не нагонишь. Зазеваешься, и в погребе начнет мерзнуть картошка или заплес-невеют огурцы. И все это дышит и пахнет, все живо и может умереть. У нас полподвала своего картофеля, две бочки шинкованной капусты, две бочки огурцов. А поездки в город, с пробуждением в шестом часу утра и утренней прогулкой за три километра темным, ночным еще полем и лесом, и линия зимнего полотна, идеальная и строгая, как смерть, и пламя утреннего поезда, к которому ты опоздал и который тебя обгоняет у выхода с лесной опушки к переезду!2 Ах, как вкусно еще живется, особенно в периоды трудности и безденежья (странным образом постигшего нас в последние месяцы), как еще рано сдаваться, как хочется жить.
Представь, Дудлика надо определять в университет (естественный или физ. мат.), чтобы предупредить солдатчину3, а то он все забудет, — как время бежит, — а Леничка, совершенный дед, умный, строгий, восприимчивый (2 года 10 месяцев) так запутался в семейных осложнениях, что не считает Зину своей матерью и удивляется, зачем Женичке столько пап (он считает, что папа вещь производная от дома и в каждом доме есть свой папа).
Но самое удивительное было с вестями от наших. Весной и в начале лета, когда я лежал в больнице, я мысленно распростился со всем, что любил и что было достойного любви в преданиях и чаяньях Западной Европы, оплакал это и похоронил, в том числе, значит, и своих. Особенно когда ко мне стало возвращаться здоровье и когда впервые, серьезно столкнувшись с медициной, я увидал, как дано мне еще жить и как много у меня еще сил, которых я не знал. Я думал, на что это мне и куда все это будет приложить, когда тем временем до такой неузнаваемости изгадили планету? И вдруг,