Этому нет имени и оправданья. Я — свинья, что вовремя не ответил Вам. Да, кстати. Если за недосугом я не успею ответить А. Соколовскому2, записку и стихи которого мне передали как раз в тот день, когда я начал, было, это письмо к Вам, попросите у него, пожалуйста, от моего имени извиненья, что я оставил его просьбу без ответа, и передайте, что мне было приятно прочесть его тетрадку. У него, кажется, есть способности, — я постараюсь написать ему. Мне нравятся первые 4 странички его книжки и 6-я. Меньше 5-я и остальные. Пусть остерегается: позы, романтической приподнятости, рисовки, неточной рифмы, «балладности». В поэзии еще в большей степени хорошо только то, что хорошо в прозе: внимательное, спокойное и полновесное соответствие природе, то есть то, что называется реализмом.
Если я урву минуту, я напишу и его матери, Нине Павловне Саконской. Ей надо сказать следующее (эта сторона дела относится и к Вам): Брайнина3, к которой она обращается, уехала в Москву на один месяц и к середине ноября вернется. Я ни Вам, ни ей не отказал бы ни в какой командировке, я их подписал многим в Вашем положении, но половина возвращается с ними назад из Казани, откуда их не пускают дальше. В конверт с этим письмом я вложу несколько наших бланков. Я бы мог их подписать Вам без текста, предоставив его составление Вам или Нине Павловне. Но кто приложит печать к таким документам? Может быть Вы их составите своими силами для того, чтобы добраться до Казани? Там надо обратиться к секретарю татарского Союза Сов. Писателей Имамутдинову. Если я его увижу проездом (я завтра или послезавтра надеюсь выехать в Москву), я скажу ему о Вас и Саконской. И затем: мою подпись знают в Чистополе, но она ничто для Елабуги4.
Я пишу Вам второпях, в вечер своих сборов5. Мне передали второе ваше письмо. Заявление (Ваше и Саконской) я отвезу в Москву. Спасибо Вам за память, за рассказ о себе и за добрые чувства. Отзываются о Вас неизменно так, как я привык о Вас слы-шать: как о человеке чрезвычайно талантливом и интересном, молодом, не унывающем. Для меня большою радостью было вновь услышать от других, особенно артистов театра, то, что мне знакомо по собственным ощущеньям6.
Мне больно, Мариечка, что я не могу быть Вам полезным в главном, что Вас теперь занимает: правовом оформлении Вашего переезда в Москву. На двух бумажках Вы найдете мою подпись. Что Вы с нею сделаете? Даже если Вы высадитесь в Чистополе с целью полученья печати под удостовереньем от Хохлова (уполномоченного Литфонда), он Вам в ней откажет, так как критически разбирает все, подписанное мною ввиду моей податливости7.
Я совершенно не сказал Вам ничего из того, что собирался. Вы видите, я так тороплюсь (и перо царапает и цепляет бумагу), что не узнать моего почерка. Кланяйтесь Саконской и Соколовскому и позвольте поцеловать Вас. Ваш Б. П.
P. S. Напишите мне в Москву по адресу брата: Москва, Гоголевский бульвар 8, кв. 52, Александру Леонидовичу Пастернаку (он никуда не уезжал), для меня. Напишите, в каком состоянии могила Цветаевой. Есть ли на ней крест или камень или надпись или какой-нибудь отличительный знак?8 Далее: сообщите, пожалуйста, в Елабуге ли еще Мих. Леонид. Лозинский, и если да, то кланяйтесь ему, пожалуйста, от меня и сообщите его адрес, а если нет, напишите, куда он уехал. Простите за мазню, противно писать, не узнавая своей руки.
Впервые. — Автограф (собр. адресата).
1 М. П. Гонта просила Пастернака помочь ей получить разрешение вернуться в Москву.
2 Александр Александрович Соколовский — 17-летний поэт, сын писательницы Н. П. Саконской. М. П. Гонта писала в ответ: «Вы тратите время на чтение чужих стихов, милой поэзии силой в 100 киловатт, годной для освящения и обогревания небольшой семьи, небольшого круга знакомых. По доброте, Вы становились на время этой семьей — Днепрогэс признавал свое родство с небольшой электрической лампой. Сколько грехов натворила Ваша доброта! Вот и сейчас, читая Ваши слова о милом и симпатичном сыне Нины Павловны — я думала об этом и думая, улыбалась» (12 окт. 1942). А. Соколовский в следующем году поступил в военное училище. Он писал Пастернаку о том, как взволнованно солдаты слушают его стихи, и посылал ему свои собственные.
3 Литературовед Берта Яковлевна Братина.
4 М. П. Гонта и Н. П. Саконская были эвакуированы в Елабугу.
5 Пастернак на следующий день выезжал в Москву.
6 «Когда-то Вы сказали мне: «Достаточно того, что Вы такая, даже, если Вы ничего не сделаете», — писала М. П. Гонта 12 окт. 1942. — А вот мне все кажется, что недостаточно и ничего не сделано, и несмотря на Вашу снисходительность, я никогда не решалась дать Вам почитать что-нибудь, что я царапала. Я не вынесла бы такой Вашей похвалы или поощренья».
7 Проводив мужа на фронт, М. Гонта приехала в Чистополь 12 окт. 1942 г., когда Пастернака там уже не было. «Я могла бы, — писала она Пастернаку, — попытаться получить командировку в Москву с Вашей подписью и печатью секретаря. Но Вы сами сомневаетесь в его милости — это парализует те слабые попытки к действию, которые возникают у меня при виде Чистополя».
8 М. Гонта отвечала на этот вопрос 12 окт. 1942: «О Марине напишу особо. Когда хоронили Добычина, пытались установить место, где лежит Марина, и с некоторой вероятностью положили камень». Леонид Добы-чин — писатель.
888. Н. Ф. БЛУМЕНФЕЛЬД
9-21 июля 1942, Чистополь
9. VII. 42. Дорогая Туся!
Как не ответить Вам на дорогое Ваше письмо? Спасибо за короткий рассказ о Вашей жизни, все это очень важно было узнать мне и Зине. Дни, представьте себе, проходят у меня с ней бешено в здешней глуши. Я не знаю, не больше ли досуга в деловом Нью-Йорке. Она круглые сутки занята в детдоме, я перенес знакомый Вам самоварно-водяной быт1 к чужим людям, где я не хозяин и где зависимость от общих настроений дома, в котором я гость или квартирант, прибавляет еще часа полтора-два к моей непроизводительной трате времени2. Что сказать Вам? Вот, Бог даст, мы встретимся и без конца будем рассказывать друг другу про эту зиму.
21.VII. Так писал я Вам вскоре по получении Вашего письма. Видите, как долго пролежала эта записка. Когда я прочел Ваши слова о двух передачах3, то, что я знал и так, вдруг вырисовалось еще живее, и рана этого года еще углубилась. Все мы похудели и постарели. Я устал не столько от лишений, сколько от неприложимости или очень неполного приложенья моих трудов всех последних лет, в том числе и военных. Помните, как мы поздней осенью под бомбами капусту варили? Хватит этого еще на наш век, верьте мне, я хочу приехатй повторить это снова. Месяц тому назад просил, чтобы мне прислали вызов в Москву. Еще нет его, дожидаюсь. Я так верю в скорую близость московских удовольствий, что даже не знаю, утруждать ли Вас поклонами Анне Робертовне, Ольге Феликсовне и Нине Феликсовне4, или взять это все непосредственно на себя.
Целую Вас. Ваш Боря
Впервые: М. Анастасьева. Век любви и печали. Блуменфельд. Дягилев. Пастернак. М., 2002. — Автограф (собр. М. В. Анастасьевой).
1 Пастернак по уграм обливался холодной водой, а во время работы подкреплял себя чаем из самовара.
2 Пастернак жил в комнате, попасть в которую можно было через кухню хозяев, и тепло в которой было только при открытой двери к хозяевам.
3 Н. Ф. Блуменфельд посылала передачи своему арестованному брату В. Ф. Анастасьеву; после шести месяцев заключения разрешили тюремные передачи Г. Г. Нейгаузу, ее двоюродному брату.
4 Жене брата А. Р. Грегер и сестрам О. Ф. и Н. Ф. Блуменфельд, остававшимся в Москве.
889. М. М. МОРОЗОВУ
15 июля 1942, Чистополь
15. VII. 42
Дорогой Михаил Михайлович!
Мне надо много сказать Вам. Извините меня за краткость. Я виноват перед Вами. Сделанное тщательно и добросовестно переделываешь с крайнею неохотой. На внешний, — неразделяемый тобою побудитель смотришь враждебно, как на праздную блажь.
Явленье обязательной редактуры при труде любой степени зрелости одно из зол нашего времени. Это черта нашего общественного застоя, лишенного свободной и разномыслящей критики, быстро и ярко развивающихся судеб, и, за невозможностью истинных новинок, занятого чисткой, перекраиваньем и перелицовываньем вещей случайно сделанных в более счастливое время.
Как и для других, для меня Вы живой авторитет, англовед и Шекспиролог, знаток английскою языка и литературы, и все то, что я Вам однажды писал: человек с огнем и талантом, посвятивший себя такому восхитительному предмету, как явление Англии, и от которого, когда бы и на него не было редактуры, засадившей его за комментарии к комментариям, в любую минуту можно было бы ждать головокружительной статьи или книги. В скобках, Ваша первая статья для Гослитиздата мне очень нравилась. Но мало ли что нравится мне…
Однако кормит Вас не это, и, в нашей непроветриваемой обстановке Вы, как умный человек, — должны знать, что Вы признанный знахарь по шекспировским делам, точно так же, как я был бы трижды орденоносным знахарем-консультантом «по стиху» или по какой-нибудь другой херовине, если бы всеми силами, вплоть до риска не сопротивлялся всем видам знахарства в нашем роскошном розовом саду.
Когда в апреле пришло Ваше письмо и записка от А. О. Наумовой из Детгиза, я, как счастью, был рад ему, не верил глазам своим. У меня в Москве зимовал брат с семьей, друзья и родные. Я имею понятье об этой зимовке. Кроме того, говорили, что Вы и Евгения Михайловна1 в Томске. То что письмо из Москвы, едва вязалось с деловым содержаньем записок, невозмутимым академизмом Ваших замечаний и штампом Детгиза на конверте, и в соединеньи с ними казалось небылицей, новогодним сном или бредом. И несмотря даже на слезы, может быть, выступившие у меня на глазах, противодействие Вашим замечаньям и их кажущейся безапелляционности было так велико в первый момент, что я отказался от подвернувшегося заработка в обход Вам и Вашему письму2, то есть позволил себе против Вас бестактность, уступая этой вспышке. Это страшное свинство, и едва ли его можно простить.
Письмо придет к Вам вместе с выправленными гранками3. За делом все это легче, чем при обсуждении хирургической операции издалека. Каждый раз забываешь, что вовсе не должны Вы быть правы или неправы, чтобы все же заслуживать благодарности, как не в правильности или неправильности сила живого, из самого существа дела вырывающегося выраженья. Раз Вы возражаете и рассуждаете, значит торжество протоплазмы неполное,