— Автограф (собр. адресата).
1 Письмо № 889.
2 «Когда Вы будете готовы для выезда в Москву, дайте мне знать, постараюсь вызвать Вас через Потемкина — Наркомпроса», — отвечала Наумова 21 авг. 1942. «Высокий, молодые горящие, сияющие глава, он был счастлив, что очутился в родной Москве, — вспоминала она их встречу, — Борис Леонидович словно вихрь ворвался в Детгиз. Я вышла к нему навстречу, но он, взяв меня за обе руки, воскликнул своим чудесным певучим, грудным голосом: …»Дайте посмотреть на себя, так вот вы какая»».
3 Отзывы о «Ромео и Джульетте» появились только после вечера авторского чтения перевода в Доме актера («Литература и искусство», 24 окт. 1942).
4 И. Дюшен — ответ, редактор издания «Гамлета» в Детгизе.
891. О. М. ФРЕЙДЕНБЕРГ
18 июля 1942, Чистополь
18. VII. 42. Дорогая Оля! Сейчас твоя открытка1 попала в такую обстановку, что я, не тратя ни минуты, отвечу тебе. Воскресенье, семь часов утра, день выходной. Это значит, что с вечера у меня Зина, а в десять часов утра придет Ленечка. Остальную неделю они оба в детдоме, где Зина за сестру-хозяйку. Свежее дождливое утро, на мое счастье, потому что иначе по глубине континен-тальности была бы африканская жара, а я не сплю в сильное солнце. Я встал в шесть часов утра, потому что в колонке нашего района, откуда я ношу воду, часто портятся трубы, и, кроме того, ее дают два раза в день в определенные часы. Надо ловить момент. Сквозь сон я услышал звяканье ведер, которым наполнилась улица. Тут у каждой хозяйки по коромыслу, ими полон город. Одно окно у меня на дорогу, за которою большой сад, называемый «Парком культуры и отдыха», а другое —- в поросший ромашками двор нарсуда, куда часто партиями водят изможденных заключенных, эвакуированных в здешнюю тюрьму из других городов, и где голосят на крик, когда судят кого-нибудь из местных. Дорога покрыта толстым слоем черной грязи, выпирающей из-под булыжной мостовой. Здесь редкостная чудотворная почва, чернозем такого качества, что кажется смешанным с угольной пылью, и если бы такую землю трудолюбивому, дисциплинированному населенью, которое бы знало, что оно может, чего оно хочет и чего вправе требовать, любые социальные и экономические задачи были бы разрешены, и в этой Новой Бургундии расцвело бы искусство типа Рабле или Гофманского «Щелкунчика». В окно я увидел почтальоншу, поднимающуюся на крыльцо нарсуда, и узнал, что она бросила к нам в ящик открытку.
Я без всякого препятствия взялся сейчас за письмо вследствие раннего часа, тишины и живописности кругом. Телеграмма от тебя была для меня понятным потрясеньем, я плакал от счастья. Но я, наверное, долго бы не мог преодолеть робости и удивленья перед мерой перенесенного вами и еще переносимого, и долго бы не мог написать тебе, потому что никакие восклицанья не казались бы мне достаточными для их выраженья.
Когда я сюда приехал в конце октября, я почему-то надеялся, что вы попадете к Жене в Ташкент. Я ее о вас запрашивал. Но дело в том, что и от самой Жени я не имел ни слова первые четыре месяца, и письма оттуда пошли только с конца января. Мне помнится, что я тебе писал перед отъездом из Москвы или вскоре по приезде в Чистополь, и мне казалось, что Зинин адрес (Чистополь, детдом Литфонда) тебе известен. Главное же, я в глубине души так же, вероятно, не допускал мысли, что вы в Ленинграде, как тебе не верилось, что Шура остался в Москве2. Наконец, последнее: только в марте я узнал на практике, что из отрезанного Ленинграда и туда бывает почта, что в природе это имеется. Но даже и тогда мне казалось дерзостью покушаться писать на ваш обыкновенный адрес, суеверный страх того, что ваша квартира опустеет от одной смелости допущенья, будто в ней по-старому может быть кто-ни-будь, чтобы отпирать почтальону. И я наводил о вас справки через С Спасского и, с помощью ленинградца Шкапского3, живущего здесь, собирался запрашивать о тебе Ленинградский университет. Только случайно естественнейшая мысль пришла мне в голову. Дайка напишу я им все-таки простую открытку.
Вот, в конце концов, и все. Продолжается хорошо тебе известная жизнь с видоизмененьями, какие внесла в нее война. Пока я был в Москве, я с большой охотой и интересом разделял все новое, что сопряжено было с налетами и приближеньем фронта.
Я очень многое видел и перенес. Для размышлений, наблюдений и проявления себя в слове и на деле это был непочатый край. Я пробовал выражать себя в разных направлениях, но всякий раз с тою долей (может быть, воображаемой и ошибочной) правды и дельности, которую считаю для себя обязательной, и почти ни одна из этих попыток не имела приложенья. Между тем надо жить.
Сюда я привез с собой чувство предвиденности и знакомости всего случившегося и личную ноту недовольства собой и раздраженного недоуменья. Пришлось опять вернуться к вечным переводам. Зиму я провел с пользой и приготовил для Гослитиздата избранного Словацкого, а для Комитета по делам искусств перевел Ромео и Джульетту. Теперь я свободен. Для возвращенья в Москву требуется правительственный вызов. Их дают неохотно. Месяц тому назад я просил, чтобы мне его выхлопотали.
Пройдет, наверное, еще месяц, пока я его получу. Тогда я поеду в Москву из целого множества естественных чувств, и между прочим, любопытства. Пока же я свободен и торопливо пишу, переписываю и уничтожаю современную пьесу в прозе, которую пишу исключительно для себя из чистой любви к искусству.
Что-то не выходит у меня письмо к тебе, и, чувствую я (такие ощущенья никогда не обманывают), читаешь ты его с холодом и отчужденьем4. Все мои тут и в Ташкенте здоровы, но, конечно, одна кожа да кости, феноменально похудели. Хорошо еще, что тут хлеба досыта, но это почти и все. Зинин старший мальчик (с костным туберкулезом) в санатории на Урале, она его не видела около года, собирается к нему. Леня, которому я сегодня сказал, что получил от тебя открытку, помнит тебя по прошлогодним рассказам. Крепко обнимаю тебя и тетю Асю. Что же ты думаешь все-таки делать?
Впервые: Переписка с О. Фрейденберг. — Автограф.
1 В открытке 26 июня 1942 из осажденного Ленинграда О. Фрейденберг писала: «Мне трудно тебе писать. Можешь ли ты себе представить, чтоб Данте (пока Вергилий завтракает) присел черкнуть письмецо? Что тебе сказать, чтоб не теребить твоих нервов?» («Пожизненная привязанность». С. 250).
2 «Я решительно не знала, как понимать твое восьмимесячное молчание. Телеграфировала Жене в Ташкент, но ответа не Получила. Наконец, событие: в июне пришло твое письмо от 25 марта, и наконец, адрес. Что Шура в Москве, я не полагала» (там же. С. 250).
3 Глеб Орестович Шкапский — муж поэтессы Марии Михайловны Шкапской, инженер-электрик на ленинградском заводе «Электросила».
4 О. М. Фрейденберг сразу откликнулась на это письмо: «Твое письмо пришло быстро, в две недели. Ты пишешь, что оно вызовет во мне холод и отчуждение, что оно тебе не дается. Мне стало печально от него, пусто, но не за себя, а за тебя. Ты не все мог и хотел писать» (7 авг. 1942). В своем дневнике она записала: «Не переставая, я ожидала где-то внутри Бориных вестей; тайная надежда на спасенье и помощь невольно соеди-нялись во мне с именем брата и друга … Но когда я прочла его письмо из Чистополя с описанием пейзажа, я поняла свое заблуждение. … Письмо говорило объективно о душевной вялости и утомленьи, о душевной растерянности. Как и в начале революции, в письме фигурировали ведра и стертый, подобно старой монете, дух» (там же. С. 155).
892. А. О. НАУМОВОЙ
30 июля 1942, Чистополь
30. VII. 42
Глубокоуважаемая Анна Осиповна!
Получили ли Вы гранки Гамлета, рукопись Ромео, и письма к Морозову и к Вам? Благодарю Вас за деньги, переведенные Хеси-ну за Гамлета.
Вчера получил сужденье Комитета о «Ромео» с приложеньем отзыва о нем Михаила Михайловича1. Обо всем, что я Вам тут скажу, мне еще, наверное, придется писать в Комитет. Но я занят и сделаю это не скоро. Михаилу Михайловичу, — Вы сами свиде-тельница, — я только что написал многословнейшее и, вероятно, утомившее его письмо2. В том, что я сейчас скажу о «Ромео», нет никакой тайны, и, наоборот, я Вам буду очень благодарен, если мои соображения станут известны Михаилу Михайловичу, а также Евгении Ивановне Ковальчик, которая, может быть, даст отзыв о переводе в «Литтературе и Искусстве».
Месяца два тому назад этот перевод у меня попросил Пав. Антокольский. Вот его упреки. «Твой перевод, конечно, очень хорош, но ты прав: в чем-то он уступает Гамлету. Может быть, действительно, юношеская, не вполне самостоятельная и совершенная, трагедия Шекспира не дала тебе такого поэтического импульса, как Гамлет… От тебя, как ни от кого другого, хочется ждать смелости. В самом деле, почему переводчик — ты… Только затем, чтобы, повалив пограничные столбы словарей, ты обогатил сегодняшнего зрителя (и актера) новым ощущением. И все же перевод хорош… Но если ты захочешь еще встретиться с какой-нибудь «Бурей» или «Королем Лиром», то… Только при условии очень большой свободы (принятой на себя как обязательство), ты сделаешь действительно ценное, чего от тебя ждут»3. Итак, Антокольскому недостает в переводе смелости и свободы, это вполне допустимо, мысль его позволительна и понятна. Я знал, читая его сожаленья, что Мих. Мих. упрекнет меня, с еще большею уместностью, в обратном. Вот из морозовского отзыва.
«На стр. 49, реплики Меркуцио «Нечто посущественнее кота Тибальта», «Это из их дурацкой тарабарщины»», «Моща мощей» сокращены против подлинника чуть ли не в три раза. Для чего нужно такое сокращение? Театр и сам сумеет сократить, а читателю надо дать полный текст. Это недопустимо. Ведь это Шекспир… В переводе много неточностей, текстовых пропусков. Прекрасно, конечно, что Пастернак далек от буквализма, умеет замечательно раскрывать подтекст, но многочисленные отступления от подлинника временами просто недопустимы в переводе Шекспира. Другое дело, если назвать эту работу «переделкой» или «по Шекспиру». Но в таком случае оценка работы выходит за пределы компетенции специалиста шекспироведа»4.
Теперь возьмите, пожалуйста, четыре перевода трагедии: Радловский, Соколовского, Михаловского и Ап. Григорьева. Из них наилучший (и действительно, очень хороший) — Михаловского. По этому переводу ознакомьтесь с содержанием вещи (то есть освежите ее в памяти) перед чтением ее в моем переводе. Скажите: мог ли человек, что-нибудь значащий в нынешней литературе, после всего сделанного Львом Толстым и всего случившегося и происходящего в истории остаться под покро-вительством мифических шекспировских святынь и неприкос-новенностей, извиняющих любую