всегда около носа кучкой штук по пять. Какие умные!
– Никакого ума у блохи: нос – это остров спасения.
Гусь.
– А вот тоже Гусь. Читаю Глеба Успенского. Очень скучное чтение, читаю, больше листаю. <Приписка: Есть такая привычка, листая, рвать страницы. Вредная привычкам Это листание услыхал гусь, обошел меня, и как только я листану – он: га, га! Никогда я так резко не встречался с природой, как если читаю рассеянно: тут паучок какой-нибудь в булавочную головку, и как он интересен. Гусь же очень меня заинтересовал, я уже нарочно стал листать, и чем больше, тем все ближе, листану, и он: га! га! Но мне надо было прочитать Успенского, я принудил себя и про гуся забыл. И вот опять началось, опять листал – вдруг: га! га! и прямо из-под руки гусь вырвал целую страницу из Глеба Успенского. – Чем же не ум? – Ум замечательный, только дурно направленный. – Чем дурно? Гусь же не нарочно рвал страницы, он играл. <Зачеркнуто: Мои рассказы – игры: 1) Жулька и бабочка (опасная игра). 2) Трясогузка: трясогузка и котенок. 539 3) Трясогузка и Жулька. 4) Трясогузка и Нора. – Так это игра? – Значит, игра тоже ум.>
<Зачеркнуто: Сочиняю для музея Горького. Бабушка в «Детстве» Горького мне кажется самым удачным в русской литературе образом нашей родины. Думая о «Бабушке», понимаешь по ней, почему родину представляют себе в образе матери, и хочется вспомнить, кто в русской литературе нашу землю родную понял так же хорошо, как землю наших отцов, как наше отечество>
6 Июня. Москва. Погода налаживается: и ветер кончился, и тепло подходит.
Теща очень плоха, и Ляля очень тускнеет. – Ты, Ляля, мучишься? – Да, я мучусь тем, что не могу мучиться: устала.
И еще бы! уже при мне, на моих глазах восьмой год умирает! Сколько уже раз было, что Ляля приходит в торжественное состояние для проводов матери в иной мир. А она опять отживает и продолжает существовать уже на более низкой ступени бытия (в том-то и ужас для Ляли, что бытие становится не сложнее, не духовнее, а все проще, все материальнее). И если теперь придет новый удар, лишит языка и остатков мысли, то дело наше будет совсем плохо. И вся надежда останется на добрых людей, которые теперь у нас поселились.
7 Июня. Москва. С утра натягивает облака, возможен дождь, но уже теплый. Возрастают надежды на урожай. И, конечно, при урожае будет наверно лучше.
8 деле охраны природы делает себе карьеру никому неизвестный, поганый человек Галицкий, и с этим ничего не поделаешь: он ставленник Лоцманова, и мы тоже: нас Лоцманов ставил («я напоролся на вас» и т. д.). Вчера видел список членов совета, не выбранных, но уже утвержденных, среди них и Галицкий. Мой доклад, видимо, очень не понравился Лоцманову, и он направил его в «Большевик».
540
Если не напечатают, у меня будет хороший повод отказаться. И надо это сделать, потому что мне уже поздно мечтать овладеть машиной советской общественности. Так, если бы я не научился управлять автомобилем лет 15 тому назад, теперь бы не ездить мне по Москве. А впрочем, мы еще поглядим, так или иначе, а скоро должны быть какие-то перемены… Не будем вперед забегать.
После обеда постараемся выехать в Дунино.
Сандип («Дом и Мир» Тагора) – вероятно, влияние все того же Ницше: попытки оправдания добра жизнеутверждением зла: «Бесы», Раскольников, Марк Волохов. Из всех этих попыток наиболее удачная вышла у Тургенева в «Базарове».
Я сказал Спирину (шоферу): – Прошлый год, передавая Ване машину, я сказал: «Подтекает задний мост, и несколько тавотниц не работают, мост откати, а тавотницы замени». Прошел почти год: мост подтекает, и те тавотницы все не работают, значит… это свинство? – Это зависит от ваших с ним отношений. – Мое отношение к нему было как к сыну. – А он к вам? – Он, я думаю, при случае мог бы отдать жизнь за меня, но это ему не помешало в жизни обыкновенной залезть мне в карман. Спирин, бывалый русский человек, сам шофер, очень это понял, улыбнулся и сказал: – Да, понимаю, у нас бывают такие отношения.
8 Июня. Дунино. Теплый пар продожженной, намученной холодами земли даже и в Москве можно было понять. После обеда мы выехали и на полпути, поставив машину к обочине, сели на опушке леса. Все летние птички пели, и все пахло.
Мне было так, будто вся природа спит, как любящая мать, а я проснулся и хожу тихонько, чтобы ее не разбудить. Но она спит сейчас тем самым сном, как спит любящая мать, спит и во сне по-своему все знает про меня: что вот я запер со стуком машину, перепрыгнул через канаву
541
и теперь вот молча сижу, а она встревожена: куда он делся, что с ним. Вот я кашлянул, и она успокоилась: где-то сидит, может быть, кушает, может быть, мечтает. – Спи, спи! – отвечаю я потихоньку, – не беспокойся.
Кукушка далеко отозвалась. И эта кукушка, и зяблики, и цвет земляники, и кукушкины слезки, и все эти травки так знакомы с детства – все, все на свете, все – сон моей матери.
Василий Иванович не-Качалов, кот мой, запертый в машине, глаз не спускает с меня: не он ли это доносит туда, к сердцу матери-природы, что ее маленький Миша проснулся и ходит. А кукушка, и зяблики, и подкрапивники, и все это, что собралось около меня, разве все это не уши, не глаза, не чувства моей спящей матери.
– Матушка моя дорогая! спи, спи! еще больше, еще лучше, тебе так хорошо, ты улыбаешься, начался теплый июнь, травы подымаются, рожь колосится, довольно, довольно всего ты мне дала, спи, отдыхай, а мы позаботимся.
NB. Рассказ об уме животных (коза) нужно сделать, чтобы все другие рассказы о животных (о блохах, о Жульке, о трясогузке, о гусаке) были деталями рассказа о козе для раскрытия ума козы.
Когда хочется сойтись, то кажется: до чего мы похожи! А когда дело к тому идет, чтобы расходиться, то говорят: мы не сошлись характером.
Я думаю, что выступающие теперь довольно уже ясно различия между мной и Лялей относятся не к нам самим, а к полу, который мы с ней представляем: она Женщина, я Мужчина, у нее – забота, у меня – что-то вроде охоты.
Коршун набирал высоту, махая крыльями, как всякая птица, а набрав, стал парить и царствовать там в синеве высоты.
542
Пристрастие к морали и учительству, какое было у Л. Толстого, это было у него формой влечения к власти. Но, может быть, в тайне души все заинтересованы властью, и анархисты, может быть, – самые ярые властолюбцы.
У Кондратьева среди его сада-огорода возвышается необыкновенно прекрасная туя, не дерево, а, может быть, десять их сошлись, и сложилась великолепная пирамида, как одно дерево. – Какое прекрасное дерево! – говорит каждый посетитель. А хозяева при этом молчат. Гость выспрашивает, вдается в историю: кто сажал, когда. Хозяева очень неохотно поддерживают разговор. – В чем дело? – говорит наконец удивленный гость, – вы как будто не рады этому чудесному дереву? – По правде сказать, нет, – отвечают хозяева, – тую сажали давно, для красоты, а теперь посмотрите, сколько она у нас земли отнимает: картошка нужна, не до красоты нам теперь.
Для хозяев это дерево – горе, а для гостей радость. И сколько на свете такой красоты: кому она даром – восторг! а за ней ходить – страда.
9 Июня. Дунино. Третий роскошный день после холодов и того двухдневного дождя. Вода в реке после тех дождей все еще прибывает и мутная: щука не ловится.
Спали с открытым окном. Для утешения Ляли я сказал ей, что теперь нам остается соорудить маленький домик на нашем участке, а дачу продать.
– Так или иначе, – сказал я, – мы скоро останемся вдвоем и упростим жизнь: в Москве оставим для приезда только одну комнату, все продадим и будем в маленьком домике жить на проценты.
– Это мой идеал! – воскликнула она радостно, – а писать ты будешь тогда совсем независимо.
И мы стали вместе мечтать в своем новоотделанном прекрасном доме о том нашем маленьком.
Под утро мне привиделся кошмарный сон, будто собираюсь я из Ельца идти в Хрущеве. Под ногами у меня
543
скользко, я пробую катиться вниз к Сергию, в Черную Слободу, на ногах, как на коньках. Чувствую, что сзади прицепилась к руке моей девочка и катится вместе со мной и дружески болтает. А потом оказывается, это не девочка, а девушка или молодая женщина, похожая и на Тамань, и на жену Сологуба Чеботаревскую. Она меня завлекает куда-то, мы едем на тройке с чужими людьми, поляками или евреями, но я не оставляю мысль уйти сегодня же домой в Хрущеве через Черную Слободу. Мы где-то сходим, я спрашиваю кишащих вокруг меня людей, поляков и евреев, где дорога на Черную Слободу и где мы теперь. – Это, – говорят мне, – слобода номер 131-й. И ведут меня проходными дворами через развалины, заселенные поляками и евреями: там поют Ave Maria, там в карты играют, там по-еврейски молятся раввины, там купают детей. – Где же моя дорога? Мне в Черную Слободу… – всех спрашиваю я. – Вот, вот! – показывают мне дорогу. На мгновенье показывается настоящая шоссейная дорога, а потом я опять попадаю в проходные Дома и лачуги. И мало-помалу начинаю понимать, что меня заманили плуты и вот-вот начнут снимать мое хорошее пальто, отбирать вещи.
Проснулся насильно, хватаясь за действительность как за спасение, и начинаю понимать, что теща моя именно так и считает нашу с Лялей жизнь, как кутерьму и суету, закрывающую простой и ясный путь в Черную Слободу и домой в Хрущеве.
И дальше я подумал, что в кутерьме внешних событий с войной, с голодом, с атомной энергией и раздвоением пути человека: один к великому богатству и счастью, другой к гибели чуть ли не всей планеты – мы-то сами, наша сокровенная личная жизнь находится разве не точно в таком же положении умирающей тещи.
Тогда вспомнился мне преподаватель музыки Мутли, как вчера я его видел с огромным мешком вещей, который он тащил на себе с вокзала в хижину Макриды Егоровны. Он-то мне и сказал вчера, что он достал в Москве грузовик и привезет рояль, чтобы Наташа его летом могла играть
544
свои упражнения. – Где же поставите рояль? – спросил я. – Снял сарай в даче Ульмера.