Размышляя обо всем этом и, как говорит сам Бодлер, «о многих других», я не могу считать наперекор всему великим критиком того, кто, оставив обильные высказывания по поводу стольких дураков и при этом хорошо относясь к Бодлеру, постоянно живо интересуясь его произведениями, которые он, впрочем, считал близкими своим («Жозеф Делорм» — это уже готовые «Цветы зла». Проверить.), написал о нем всего несколько строк, содержащих, помимо игры ума («Литературная Камчатка», «Фоли-Бодлер»), еще нечто скорее весьма подходящее ведущему в котильоне: «Славный малый; выигрывает при личном знакомстве; вежлив; производит хорошее впечатление».
А ведь Сент-Бёв — один из тех, кто благодаря своему блистательному уму все же лучше других понял Бодлера. Того, кто всю свою жизнь сражался с нищетой и клеветой, по смерти так очернили в глазах его матери, изобразив извращенцем и сумасшедшим, что она была несказанно обрадована письмом Сент-Бёва, где о ее сыне говорилось как об умном и добром человеке. Бедняга Бодлер должен был всю свою жизнь воевать со всеобщим презрением. Но
Он полчища врагов безумных презирает,
Лучами чистыми и яркими залит{119}.
Врагов безумных до последней минуты. Надо же было, чтобы, когда он лежал разбитый параличом на ложе страданий, а его единственная страсть — мулатка осаждала его требованиями денег, жалкие слова нетерпения, бунта против зла, с трудом произнесенные его уже непослушным языком, показались настолько богохульными и безбожными настоятельнице монастыря, где находился Бодлер, что ему пришлось его покинуть. Но, как и Жерар, он играл с ветром, беседовал с облаками,
И с песней по пути погибели идет{120}.
Как Жерар, просивший сказать его родителям, что он умен. (Проверить.) В этот период жизни Бодлер носил длинные седые волосы, придававшие ему, по его собственному выражению, вид «академика (за границей!)». На последнем портрете он особенно, просто фантастически, похож на Гюго, Виньи и Леконта де Лиля{121}, словно все четверо — всего лишь слегка разнящиеся снимки одного лика, лика того великого поэта, который в сущности испокон веков один, и чья прерывистая, но столь же долгая, как и у человечества, жизнь в этом веке обрела свои жестокие и мучительные часы, которые мы называем: жизнь Бодлера, часы его труда и просветленности; которые мы называем: жизнь Гюго, часы его бродяжничества и простодушия; которые мы называем: жизнь Жерара и жизнь Франсиса Жамма{122}, их заблуждения и падкость на чуждое истине честолюбие; которые мы называем: жизнь Шатобриана и жизнь Бальзака, их заблуждения и воспарение над истиной; которые мы называем: вторая половина жизни Толстого, равно как Расина, Паскаля, Рёскина, а может быть, и Метерлинка; их голоса, порой разноречивые, что естественно для столь необъятного творчества, слагаются, несмотря ни на что, в стройный «единый, как тень и свет»{123}, хор, они могли бы понять друг друга, если бы составные этого единства знали друг друга, их голоса «перекликаются» в наших сердцах, вобравших их в себя и узнающих себя в них.
Сент-Бёв и Бальзак
Один из не признанных Сент-Бёвом современников — Бальзак. Ты хмуришь брови? Знаю, не по душе он тебе. И не без оснований. Вульгарность его чувств была настолько велика, что всей его жизни ему не хватило, чтобы преодолеть ее. Он поставил своей целью удовлетворить самые низменные честолюбивые устремления или, по крайней мере, так перемешал их с высокими помыслами, что вторые почти невозможно отделить от первых, и присуще это ему было не только в том возрасте, в котором делал первые шаги в обществе его герой Растиньяк. За год до смерти, близясь к заветной мечте всей своей жизни — женитьбе на г-же Ганской, которую он любил в продолжение шестнадцати лет, в письме к сестре он так пишет об этом: «Согласись, Лора, в Париже это кое-что значит — иметь, когда хочешь, возможность открыть свой салон, собирать в нем сливки общества, которое найдет в лице хозяйки учтивую, величественную, как королева, женщину знатного происхождения, вхожую в лучшие дома, остроумную, образованную и красивую. Это мощное средство господства над людьми… Что поделаешь, моя нынешняя затея (оставляю чувство в стороне — неудача убьет меня морально) значит для меня — все или ничего, пан или пропал… Сердце, ум, честолюбие, все во мне жаждет одного — того, за чем я гонюсь шестнадцать лет; если это величайшее счастье ускользнет у меня из рук, мне больше ничего не нужно. Не думай, что я люблю роскошь вообще. Но я люблю роскошь улицы Фортюне со всеми ее атрибутами: красивая жена из хорошей семьи, достаток, самые высокие связи». В другом месте он пишет следующее: «Эта особа принесет с собой (помимо состояния) самые ценные социальные преимущества». Стоит ли после этого удивляться, что в «Лилии долины» его идеальная героиня, «ангел», г-жа де Морсоф в свой смертный час пишет Феликсу де Ванденесу, мужчине-ребенку, которого любит, послание, память о котором останется для него в такой степени священной, что годы спустя он скажет: «И вот в ночном безмолвии раздался чудесный голос, и предо мной предстал возвышенный образ, указавший мне путь»{124}.
Г-жа де Морсоф дает ему рецепты преуспеяния в жизни. Преуспеяния честным путем, не противного христианским заповедям. Бальзак ведь понимает, что должен написать для нас образ святой. Но допустить, чтобы даже в глазах святой успех в обществе не являлся высшей целью, не в его силах. Превознося сестре и племянницам пользу, которую можно извлечь из тесного общения с таким несравненным созданием, как любимая им женщина, он указывает, что у нее можно перенять изысканность манер, состоящую в умении подчеркнуть и сохранить обусловленные возрастом, положением и т. п. дистанции, а также получить билеты в театр, «ложу в Итальянской Опере, Опере и Комической опере». Влюбившись в свою тетку, г-жу де Босеан, Растиньяк признается ей в своих хитроумных замыслах: «Вы многое можете сделать для меня»[8], г-жа де Босеан, не удивившись, отвечает ему улыбкой.
Я уж не говорю о вульгарности его языка. Она была настолько неискоренима, что дурно влияла на его слог, побуждая его употреблять выражения, которые шокировали бы в самой небрежной из бесед. «Надежды Кинолы» сперва назывались «Разделы Кинолы»[9]. И всякий раз, когда Бальзак пытается скрыть эту вульгарность, у него появляется высокомерие тех вульгарных типов, тех ужасных биржевых воротил, которые во время прогулок в автомобиле по Булонскому лесу так любят принимать задумчивые позы с многозначительно приставленным к виску пальцем. Тут он и употребляет слова «дорогая» или еще лучше «cara», «addio» вместо «прощай» и т. д.
Ты не раз находила вульгарным Флобера из-за тех или иных выражений, встреченных в его переписке. Но у него нет, по крайней мере, вульгарности подобного типа: он понял, что цель жизни писателя — в его творчестве, а остальное существует лишь как «нечто, необходимое для создания иллюзии». Бальзак в равной мере ценит жизненные и литературные триумфы. «Если я не стану великим благодаря „Человеческой комедии“, — пишет он сестре, — то прославлюсь благодаря этому успеху» (женитьба на г-же Ганской)[10].
Но, видишь ли, может быть, эта самая вульгарность и придает силу иным его описаниям. В сущности, даже в тех из нас, у кого нежелание допустить в себя вульгарные побуждения, стремление осудить их, избавиться от них свидетельствуют о самосовершенствовании, эти побуждения могут пребывать в преображенном виде. В любом случае, даже при наличии у честолюбца идеальной любви, даже если он не проецирует на нее своих честолюбивых помыслов, любовь эта — увы! — не составляет всей его жизни: часто — она всего лишь лучший миг его юности. Одной только этой частью своего существа создает писатель книгу. Однако есть и другая часть. Какую силу истины обретаем мы, наблюдая за нежной страстью Растиньяка, нежной страстью Ванденеса, а затем узнаем, что этот Растиньяк, этот Ванденес — хладнокровные честолюбцы, вся жизнь которых — расчет и тщеславие, чей юношеский роман (да, скорее их юношеский роман, чем роман Бальзака) предан забвению: они вспоминают о нем с улыбкой, улыбкой тех, кто по-настоящему предал что-то забвению, — а о любовной истории с г-жой де Морсоф другие персонажи и даже сам автор говорят как о простой интрижке и не сожалеют о том, что она не заполнила воспоминанием о себе всю жизнь героя! Может быть, для того, чтобы в такой степени передать ощущение жизни, построенной по законам света и житейского опыта, другими словами, той, где принятыми считаются истины типа: любовь не долговечна, любовь — ошибка молодости, честолюбию и плоти отведено свое место в жизни, однажды все это покажется не столь уж важным и т. д.; для того, чтобы показать, что самое идеальное из чувств может быть лишь призмой, сквозь которую честолюбец для себя самого пропускает свое честолюбие, делая это неосознанно, но тем более поразительно ярко, то есть объективно рисуя самым бесстрастным авантюристом человека, субъективно считающего себя идеальным влюбленным, — может быть, для всего этого и было нужно исключительное право Бальзака на вульгарность, главное условие той совершенной естественности, с какой он замысливал наивозвышеннейшие из чувств настолько вульгарным образом, что, сообщая об исполнении мечты всей своей жизни, на деле рассказывал о выгодах своего брака. И в этом его переписка ничем не отличается от его романов. Немало уже сказано о том, что персонажи были для него реальными людьми и он серьезно обдумывал, выгодна та или иная партия для м-ль Гранлье или Евгении Гранде; но сама жизнь его тоже была романом, который он выстраивал совершенно по тем же законам. Для Бальзака не было деления на жизнь реальную (ту, что, на наш взгляд, таковой не является) и романную (единственно подлинную для писателя). Рассуждения о выгоде женитьбы на г-же Ганской в письмах сестре не только построены как в романе, но и характеры описываемых людей там заданы, проанализированы, определены в качестве факторов, проливающих свет на действие. Желая объяснить сестре, что обращение с ним как с ребенком, сквозящее в письмах его матери, а также разглашение суммы долгов не только его, Бальзака, но и его семейства, может расстроить брак и вынудить г-жу Ганскую отдать предпочтение