Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Против Сент-Бёва
Но сам герой, тот факт, что он воплощает некий характер, что жизнь для него является тем-то, по отношению к Гёте выступают в той же роли, что и отрывок из дневника по отношению к герою. Он показывает нам обычное направление мыслей писателя. Безусловно, та или иная дневниковая запись трудно увязывается с жизнью героя. Мы задумываемся, что могло породить ее, но часть событий нам неизвестна. Так, книги Гёте не могут восстановить для нас события его жизни, но, подобно написанному для себя дневнику, могут нести сильный отпечаток свойственных ему мыслей. Не дневник, а книги пишем мы для самих себя, для нашего подлинного «я».

В романах Гёте отведено много места искусствам и средствам совершенствования в них: искусству актерской игры, искусству архитектора, музыканта, педагога и прежде всего тому, что в них является подлинным искусством. Трудность добиться слаженности, при которой каждый был бы предельно внимателен, явно поражает его как неотъемлемая часть самой сути художественного усилия. Отсюда внимание к импровизированным светским комедиям, к первому представлению, в котором Вильгельм Мейстер хочет принять участие.

В «Избирательном сродстве» немаловажное место отведено искусству садоводства, возведения строений. Там показано, что, если руководствоваться ложной точкой зрения, можно целую жизнь отдать этим искусствам впустую, показано, как понимание роли перспективы или расположения надгробных памятников на кладбище для иного ума, например гётевского, может оказаться одним из тех фактов, благодаря которым нам дано ощутить глубинную реальность, так что мы беспрестанно возвращаемся к ней, стремясь извлечь ее и охотно преобразуя наши мысли о ней в символы с помощью персонажей и повествования. Мне кажется, что для Гёте огромную важность имела потребность, прибегая к церемониям — аллегорическим и кажущимся нам столь холодными и незначительными, — создавать символы невидимого для нас, сущностного. Вот пункт, по которому было бы бессмысленно вести отвлеченные споры, поскольку каждый из нас находится в плену фактов, с помощью которых ему передается дух истины и вдохновения. Для одного — это запахи, освежающие его память и переносящие его в область поэтического, для другого — что-то иное. Так, в «Вильгельме Мейстере», в «Избирательном сродстве» перед нами предстают страны, где добродетели прославляются специальными праздниками, где необычные храмы посвящены не древним богам, а тому, что должно почитаться, где зрелища укрепляют людей в их добрых намерениях.

Естествознание было для ума Гёте неким негативным полюсом, как для иных людей — разгульная жизнь, для других — критический склад ума, еще для кого-то — роскошь и удовольствия, словом, то, что удаляет вдохновение, противостоит нашему подлинному развитию. Многие мысли у него — когда он отводит такое большое место человеческой физиологии и тревожным и необычным аспектам животного мира — из области безумия. Мир в его романах в достаточной степени устроен как театр марионеток, настолько там ощущается, как Гёте, держа в своих руках нити, руководствуется одному ему ведомой целью. Впрочем, отсюда и очарование его персонажей. В спальнях оборудованы небольшие театры для детей. В рабочих кабинетах висят полотна или лежат всевозможные инструменты. В одно повествование вклинивается другое, вложенное в уста того или иного героя, и, в свою очередь, прерывается основным. Герои намеренно не имеют каких-либо особых примет, это, как правило, «два любителя театра» («Годы учения Вильгельма Мейстера») или два человека, для которых мораль не писана (граф и баронесса в «Избирательном сродстве»). Персонажи появляются в начале драмы, а затем лишь два-три раза или к самому концу. Часто они возникают опять лишь в финале, который им известен, отчего их выход несколько загадочен. И наконец, различные события предсказывают то, что должно произойти. Иные из персонажей символизируют одну из сторон человеческой натуры, которая как будто занимает Гёте: бесполезное развитие нарочитой активности у женщин (Филина в «Вильгельме Мейстере», Люциана в «Избирательном сродстве»). Автор передает, поручает свою роль судьи и гида тем или иным персонажам, которые как бы специализированы в той или иной области морали (как Митлер в «Избирательном сродстве»).

Жубер{231}
Жубер в своей переписке стремится понравиться. Прекрасный пассаж о стариках{232} в письме, адресованном Фонтану, написан им, без сомнения, потому, что он находит это рассуждение милым, он «помещает» его в письмо. Желание понравиться друзьям — это своеобразный реванш честолюбия. Те, кто, подобно Жуберу, отказались от славы по причине слабого здоровья, а то и слабого таланта, отсутствия воли и внутренней силы, побуждаемы к работе над малыми, чуть ли не случайными формами, чтобы блеснуть перед молодыми людьми из числа друзей, чьим поклонением они дорожат. Так, у Жубера есть одно редкое качество, что по-своему выражает его одиночество (вдохновение — миг, когда ум вступает в контакт с самим собой, когда внутренний монолог не имеет ничего общего с беседой и с человеком, болтуном и спорщиком, уживающимся в одной телесной оболочке с творцом) и, несмотря на это, нечто извечно общественное, принадлежащее области писем, бесед, обращения к своей собственной персоне — Жуберу, к жизни, задуманной словно бы только для общества (что составляет также слабую сторону Стендаля, так, впрочем, отличающегося от Жубера). Но тем не менее высказывания Жубера окрашены его гениальностью. Становится понятно, что, чувствуя свое превосходство и все же пребывая в неизвестности и не создавая крупных произведений, он в письмах пытается, по крайней мере, внушить Фонтану, Моле, г-же де Бомон{233} ощущение своей значительности. От этого, правда, отдает эгоизмом (преобладает «я»). Он подчеркивает значение пассажа, добавляя в конце письма: «Прощайте, я озяб, иду греться, мысли мешаются, устал». Вроде ничего особенного, но ведь написано это из кокетства, чтобы показать, что он одарил корреспондента экспромтом, хотя на самом деле это и есть не более чем экспромт.

Эту потребность того, кто «не прославится», быть оцененным я охотно сравнил бы с любовью к рекламе у тех, чьи произведения в силу своеобычности и сложности не могут затронуть читателей. Такие писатели ищут удовлетворения лишь собственным потребностям, не помышляя о публике. Но при этом пытаются воздействовать на нее чисто техническими приемами, чтобы их не имеющее успеха произведение хотя бы прогремело (Монтескью{234}). Уверен, что это также делается для того, чтобы молва о них дошла до их друзей.

Культура сравнима с хорошими манерами образованных людей. Есть среди них некое франкмасонство высшего света. Делается намек на какого-либо писателя, каждому понятно, о ком идет речь, вводить кого-либо в курс дела нет необходимости: все принадлежат к одному кругу. Есть в этом и слабые стороны: чрезмерная замкнутость на себе, на исключительности своего «я» как феномена, на своей самоценности, имеющей чисто реликтовое значение, на знаниях, которые служили лишь вспомогательными средствами для постижения истины.

О Шатобриане{235}
«Что мы пред этими славными именами? Всего лишь безвестные люди. Мы безвозвратно исчезнем, но ты, гвоздика поэта, маленький запоздалый цветок, сорванный мною среди вереска и лежащий сейчас на моем столе рядом с листом бумаги, ты возродишься вместе с ароматом засушенного цветка, а нам уж никогда не воскреснуть» («Замогильные записки», вся с. 485 II т., многочисленные образы, которыми она заканчивается, средневековый Христос с ранами поэта, вскрытие для творческого облегчения вены).

Мне нравится читать Шатобриана, потому что через каждые две-три страницы (подобно тому, как летней ночью раздаются с небольшим промежутком два всегда одинаковых звука, из которых состоит пение совы) он исторгает свой клич, столь же монотонный, сколь и неподражаемый, дающий почувствовать, что такое поэт. Читая у него о том, что ничто не вечно на земле, что смерть не за горами и всех ждет забвение, понимаешь он искренен: ведь он — смертный среди смертных; и вдруг среди описываемых событий возникает рожденная загадкой его натуры та самая поэзия, к которой были устремлены все его помыслы, и та мысль, что должна была опечалить, чарует нас, мы ощущаем не грядущую смерть поэта, а его сегодняшнюю жизнь, чувствуем, что он выше мира вещей, событий, лет, и улыбаемся при мысли, что это нечто — как раз то, что мы уже успели полюбить в нем. Само это постоянство пьянит нас, поскольку мы чувствуем, что существует нечто более высокое, чем события, небытие, смерть, бесполезность всего сущего; и оттого, что это всепобеждающее нечто постоянно, неизменно и узнаваемо в нем, испытываем какую-то новую радость, как если бы видели, что эта волшебная и трансцендентная сила не только существует, но и порождает волшебных и трансцендентных персонажей, узнаваемых в силу их схожести. И когда Шатобриан, жалуясь, помогает росту этой волшебной и трансцендентной личности, которой он сам и является, мы улыбаемся, поскольку в тот самый миг, когда он считает себя униженным, он на самом деле спасен и живет той жизнью, в которой нет места смерти.

Конечно, он не всегда был такой личностью. Часто, и особенно тогда, когда он желает блеснуть своим галльским умом, живостью, вольтерьянством, мы любуемся им, не узнавая его. Но мало-помалу благодаря искренности он стал этой личностью. И когда она берет слово, пусть даже для того, чтобы с помощью всевозможных способов убедить нас в своем небытии, она внушает нам как раз обратное, поскольку мы ощущаем, что она жива. Мы вновь улыбаемся от того, что в тот самый момент, когда он начинает жить, он таков, как и прежде, когда мы чувствовали, что он живет, и потому мы восстанавливаем в нем эту живую сущность, которая не умрет вовсе и которая живет трепетной и бессмертной жизнью в его творениях. Ясно сознаешь, что поэт — это нечто совершенно особенное; о чем бы ни заговорил, за словами всегда стоит все то же, и при этом он черпает величие и неповторимость не в явлениях и предметах, о которых повествует — они его не меняют, — а в ином: в том, как вдруг зашла речь о Великом Конде{236} или о цветке, сорванном в Шантийи, сквозь его фразу просвечивает другая реальность, и облик этой реальности, формируясь, сообразуется с различными компонентами фразы.

Невозможно сказать, почему эта реальность превосходит другую реальность — историческую значимость описываемых событий, интеллектуальную ценность идей и даже категории смерти и небытия. Тем не менее есть в ней нечто превосходящее события любого масштаба, поскольку в ту минуту, когда Шатобриан говорит о падении империй и о том, какой пылинкой он сам представляется себе в этом вихре истории, его манера описывать цветок, сорванный в Шантийи, чарует нас — она все та же, она дает нам ощущение значительности самих себя, пусть мы и не способны пережить империи, ощущение чего-то непреходящего, по крайней мере настолько возвышающегося над временем, что, даже знай мы: написанная нами страница сразу будет сожжена,

Скачать:TXTPDF

Но сам герой, тот факт, что он воплощает некий характер, что жизнь для него является тем-то, по отношению к Гёте выступают в той же роли, что и отрывок из дневника