твои глазницы,
Ты, метя в старость, наудачу бьешь —
И часто, попадая мимо цели,
Младенца поражаешь в колыбели.
Проклятая! Кому грозила ты,
Готовясь выстрелить напропалую?
Рок повелел тебе щадить цветы,
Сбирая в мире жатву роковую.
Для стрел златых Амура он созрел,
Увы! — а не для Смерти черных стрел.
Ужели слезы всех напитков слаще?
Иль вздохи для тебя отрадны так?
Зачем ты этот взор, как день, блестящий
В кромешный, вечный погрузила мрак?
Природы наилучшее творенье
Сгубила ты — и нет тебе прощенья!»
Она, умолкнув, силится сдержать
Сребристые ручьи, что вниз по щекам
На грудь ее, уставшую страдать,
Свергаются сверкающим потоком;
Но горьких струй неудержим разбег:
Он отворяет снова шлюзы рек.
Глаза и слезы — можно ль ближе слиться?
Они друг друга зрят, как в зеркалах,
И не понять, что за печаль творится:
Слеза в глазах или глаза в слезах?
То дождь — то ветер веет на ланитах:
Их вздохи сушат, горе вновь кропит их.
В ее беде сошлось так много бед,
Что трудно даже выбрать между ними;
И мнит любая, что ей равных нет,
И верховодить хочет над другими.
Но нет одной беды — есть тьма невзгод,
Затмившая ненастьем небосвод.
Как вдруг сквозь шелест листьев в отдаленье
Охотничий послышался ей клик;
Все страхи, все ужасные виденья
В ее душе рассеялися вмиг:
Она почти уверена, что слышит
Адониса — и вновь надеждой дышит.
Иссяк неудержимых слез ручей;
Как перлы в хрустале, насквозь мерцая,
Они застыли в глубине очей.
Лишь изредка беглянка дорогая
Скатится по щеке на луг сырой
И с пьяною смешается землей.
О страсть упрямая, как ты нелепа!
Без удержу ликуя и скорбя,
И отвергаешь ты, и веришь слепо,
Лишь крайности любезны для тебя.
То зеленью надежды ты увита,
То черной безнадежностью убита.
Она спешит скорее распустить
Ткань траурную, что сама соткала:
Адонис жив; не должно Смерть винить,
Но честь ей и хвалу воздать пристало.
«О госпожа! — она взывает к ней. —
Тень грозная, царица всех царей,
Не гневайся на выходку шальную!
Без памяти от страха я была,
Когда передо мной сквозь дебрь лесную
Промчался злобный вепрь. Такая мгла
Отчаянья рассудок мой затмила,
Что я тебя, безумная, бранила.
Моя ли в том вина, что мой язык,
Вспылив, не удержался от хулений?
Не я — кабан твой гнусный клеветник,
Он — подстрекатель ярых обвинений.
Зверь дикий виноват, ему и мсти;
А безрассудству женскому прости».
Так, дабы вновь надежды не лишиться,
Она резоны ищет на ходу,
Стремясь вернее к Смерти подольститься
И отвести от милого беду, —
И воздает хвалу ее трофеям,
Победам, подвигам и мавзолеям.
Она стыдит себя: «Могло ли быть,
Чтоб умер он? Как я могла, блажная,
Скорбеть о том, кто жив и должен жить,
Пока не сгинет красота земная:
Ведь если он умрет, умрет любовь
И черный хаос воцарится вновь.
Уймись, о сердце глупое, не прыгай!
Ты так всего пугаешься, дрожа,
Как над сокровищем своим сквалыга
Трясется, опасаясь грабежа…»
Едва лишь вымолвила это слово,
Как из лесу рожок раздался снова.
Быстрей, чем сокол на приманку мчит,
Она на звук призывный полетела;
И вдруг — о небо, что за страшный вид! —
Зрит юноши растерзанное тело.
Померкли очи, скорбь свою кляня:
Так меркнут звезды перед блеском дня.
Как робкая пугается улитка,
Едва ее случайно кто толкнет,
И рожки в норку втягивает прытко,
И глубже прячется в свой круглый грот;
Сему подобно взор ее затмился
И вглубь орбит в испуге обратился.
Рассудок, внявши донесенью глаз,
Велит им не высовываться боле,
Чтоб паники не поднимать тотчас
И не тревожить сердца на престоле:
Но властелин уже осведомлен:
Протяжно, гулко воздыхает он.
И подданных монарха дрожь объемлет:
Так ветер стонет из земных пустот —
И, выхода ища, пласты колеблет
И основания земли трясет.
Глаза ее раскрылись понемногу —
И видят то, что видеть суждено:
Глубокой раны страшный след багряный;
Все тело юноши окроплено
Пурпурными слезами этой раны;
Цветы и травы — все в крови вокруг,
Кровоточит от состраданья луг.
Венере внятны эти знаки скорби;
Смертельной судорогой сведена,
Повеся голову и плечи сгорбя,
От горя задыхается она.
О, как ее глаза могли дотоле
Рыдать, не зная настоящей боли!
Она глядит так пристально, в упор,
На рану, — что в глазах ее туманных
Двоится вид: она корит свой взор,
Стеня и сетуя о новых ранах.
Мрачится ум, кружится голова;
Пред нею — не одно лицо, а два.
«О горе, два Адониса убитых!
Будь у меня лишь тысяча сердец,
Не вынести им двух печалей слитых;
Тут надобно не сердце, а свинец.
Но и свинец расплавится, конечно,
В огне гудящем скорби безутешной!
О мир несчастный, как ты оскудел!
Не возместить в потомстве человечьем
Сокровища, которым ты владел;
Увы, тебе похвастать больше нечем;
И умерла на свете красота!
К чему отныне шляпки и вуали
Жеманницам? — им нечего терять;
На них и солнце поглядит едва ли,
И ветер вряд ли станет задевать.
А как старались эти два буяна,
Адониса тревожа непрестанно!
Бывало, сдвинет шляпу он вперед,
Чтоб солнце щек не мучило нещадно, —
Адонис в слезы — так ему досадно!
И солнце с ветром, прекратив разбой,
Свирепый лев из-за речной излуки
Шел подивиться на его красу;
Когда ж он песню запевал от скуки,
Тигр укрощенный замирал в лесу,
Волк забывал про голод свой, и козы
Паслись подолгу, не боясь угрозы.
Едва он было поглядится в пруд,
Златые рыбки подплывут и лягут
Вкруг отраженья; птицы тут как тут —
Поют ему, подносят в клювах ягод,
Малиной, вишней усладить хотят
Того, чей облик услаждает взгляд.
Но этот мерзкий боров, полный злости,
Сей гробокоп, уткнувшись в землю лбом,
Не разглядел наряд роскошный гостя
И оказал ему дурной прием.
Когда бы он сей дивный лик приметил,
Он поцелуем бы пришельца встретил.
Да, так и есть! — догадка мне не лжет:
Охотником прекрасным атакуем,
Зверь восхищенный кинулся вперед
Смирить его суровость поцелуем,
В колени тычась, ласки он просил —
И ненароком клык в него вонзил.
Будь я клыкаста, словно боров дикий,
Я бы сама убить его могла
Лобзаньем страстным… О Зевес великий!
Адонис мертв; и землю кроет мгла».
Сказала так — и падает, рыдая,
К возлюбленному руки простирая.
Она, лаская, гладит бледный лоб,
В уста его безжизненные дышит
И речи шепчет нежные взахлеб
Ушам, которые ее не слышат,
Заглядывает в очи — но, увы! —
В них светочи погасшие мертвы.
Два озера прекрасных, два зерцала,
В которых отражалось божество
И красота небесная мерцала, —
Не отражают больше ничего.
«Мой милый, что за страшный сон мне снится!
Как странно: ты погиб, а время длится.
Проклятье же любви! Пускай вовек
Сопутниками будут ей печали,
Пусть отравляет сердце горечь нег,
Казавшихся столь сладкими вначале,
Пусть никогда не будет ей легко,
То низко метящей, то высоко!
Пускай ее преследуют жестоко
Обман, притворство, страх и ложный стыд,
Пускай, как хрупкий цвет, в мгновенье ока
Она, не распустившись, облетит;
Пусть разуму она несет увечье,
А глупости — напор и красноречье.
Пусть увлекает в драку сгоряча,
Толкает старца в суматоху танца,
Ощипывает ловко богача,
Задаривает щедро оборванца,
Безумствует наотмашь и навзрыд:
Юнцов дряхлит, а дряхлых молодит.
Пускай она пребудет безоглядна,
Доверчива на шепот клеветы,
Под маской милосердья беспощадна,
Коварна под личиной прямоты,
Пусть в прятки с ищущим она играет,
Страшит героя, труса подбодряет.
Пускай она несет раздор сердцам,
Лад меж отцом и сыном рушит в доме,
Пускай творит юнцам и мудрецам
То, что творит огонь сухой соломе.
За то, что мой любимый смертью взят,
Да всем влюбленным эти беды мстят!»
И вдруг — о чудо! — юноша убитый
Пред ней исчез, истаял как дымок,
А там, где он лежал в крови пролитой,
Пурпурный из земли возрос цветок:
Пурпурный в бледно-розовых потеках —
Как кровь, лежащая на бледных щеках.
Она склоняется над ним — вдохнуть
Адониса ожившее дыханье,
И со словами: «Ляг ко мне на грудь!» —
Ломает стебелек у основанья.
И капля сока у цветка внизу
Является, похожа на слезу.
«Цветок стыдливый! Как же ты, по чести,
На своего родителя похож!
Чуть что — опять глаза на мокром месте;
Ты, как и он, сам для себя цветешь —
И вянешь, о цветочек мой несчастный!
Увянь же на груди моей прекрасной!
И ты ему наследуешь законно;
Так пусть тебя качает без конца
Рыданьями волнуемое лоно;
Вовеки в сладком забытьи живи,
Лелеемый лобзаньями любви!»
Сказавши так, восходит в колесницу,
И стайка среброкрылых голубей,
Взлетев, несет Пафосскую царицу
Над ширью белопенною зыбей
К родным скалáм, на брег первоначальный, —
Чтоб затвориться ей в глуши печальной.
ВЕНЕРА И АДОНИС
Перевод Б.Томашевского
Vilia miretur vulgus; mihi flavus Apollo
Pocula Casialia plena ministret aqua.
Ovid., I. Am., XV, 35[10 — Дешевка изумляет толпу; пусть же мне рыжеволосый Аполлондоставит чаши, полные кастальской воды.Овидий, 1. О любви, XV, 351]
Его милости ГЕНРИ РАЙОТСЛИ,
герцогу СОУТЕМПТОНУ,
барону ТИЧФИЛДУ
Ваша милость,
я сознаю, что поступаю весьма дерзновенно, посвящая мои слабые строки вашей милости, и что свет осудит меня за избрание столь сильной опоры, когда моя ноша столь легковесна; но, если ваша милость удостоит меня своим благоволением, я сочту это высочайшей наградой и клянусь посвятить все свое свободное время и неустанно работать до тех пор, пока не создам в честь вашей милости какое-нибудь более серьезное творение. Но если этот первенец моей фантазии окажется уродом, я буду сокрушаться о том, что у него такой благородный крестный отец, и никогда более не буду возделывать столь неплодородную почву, опасаясь снова собрать такой плохой урожай. Я предоставляю свое детище на рассмотрение вашей милости и желаю вашей милости исполнения всех ваших желаний на благо мира, возлагающего на вас свои надежды.
Уильям Шекспир
Как только диска солнечного
Швырнул в пространство плачущий восход,
Уже Адонис на охоте с псами…
Увлекшись ловлей, он любовь клянет.
Его Венера мрачная догнала
И, словно дерзкий жалобщик, пристала.
«О ты, кто для меня всего милей,
Цветок полей и воплощенье грезы,
Ты лучше нимф, ты краше всех людей,
Белее голубка, алее розы!
Ты одарен такою красотой,
Что мир погибнет, разлучась с тобой.
Сойди с седла, мой милый, поскорее
К стволу уздою привяжи коня!
Меня порадуй милостью своею
И сотни тайн узнаешь от меня.
Приди и сядь, здесь не таятся змеи…
Я докажу, как целовать умею!
Пусть губ нам пресыщенье не замкнет,
Пусть голодом томятся в изобилье…
В них бледность или алость расцветет,
Чтоб счет мы поцелуям позабыли…
И летний день мелькнет, как быстрый час,
В забавах упоительных для нас!»
Она хватает потные ладони
Веселого и крепкого юнца
И эти руки в исступленном стопе
Бальзамом именует без конца…
Такая вдруг в ней объявилась сила,
Что прочь с коня она его стащила.
Уже в одной руке у ней узда,
Другою сжато юноши дыханье…
Он покраснел, сгорая от стыда,
Но в нем молчит свинцовое желанье.
Она, как уголь в пламени, цветет,
Он красен от стыда, но в страсти — лед!
Уздечку пеструю на куст колючий
Она швырнула… Как любовь быстра!
Привязан копь, и вот удобный случай:
Ей всадника теперь сковать пора…
Ей хочется его отдаться власти,
Но он не разделяет пылкой страсти.
На локти и колени опершись,
Она тотчас же рядом с ним ложится…
Он в гневе, но она ему: «Не злись!»
И так и не дает ему сердиться.
Целуя, говорит она ему:
«Браниться станешь — рот тебе зажму!»
Он от стыда горит… Она слезами
Спешит залить невинный пламень щек.
И в вихре вздохов над его щеками
Он тщетно к скромности ее сзывает,
Но поцелуй моленье заглушает.
И, как орел голодный, кости, жир,
Н даже перья клювом все терзает
И до тех пор, пока не кончит пир,
Крылами бьет и жертву пожирает, —
Так и она целует в лоб и в рот
И, чуть закончит, сызнова начнет.
Но все ж, под гнетом силы непослушный,
Лежит в жару он, тяжело дыша,
Ей мил его дыханья воздух душный,
Небесной влаги ждет ее душа…
Ей хочется, чтоб щеки стали садом,
Чтоб дождь росы на них излился градом.
Взгляни на птицу, пойманную