«А ведь она ему улыбается», – прошептал про себя Владзь.
И оба были правы, потому что она улыбалась и тому и другому, как подобает хорошо воспитанной барышне. Что Владзь добивается ее, это она отлично знала. Что у Вилька есть к ней какие-то чувства, она также знала, но не могла разобраться, что это за чувства.
После чая, когда мужчины остались одни выкурить по сигаре, Вильк, верный своим задачам, выступил некстати с какими-то хозяйственно-административными проектами. Речь шла о строительстве дороги к станции. Для почина Вильк жертвовал накопленную им сумму; он много говорил также о своей читальне и о книжках, которые там были.
– Я твердо стою на том, – говорил он, – что читальни в провинции, если будет хоть крупица доброй воли, могли бы вытеснить невежество, игру в карты, сплетни, а кроме того, многому научить – особенно книги по хозяйству. Вот почему я выписал и книги по сельскому хозяйству. Это все вещи, понятные для всех, – прошу вас, господа, принять участие в этом начинании.
Стрончек притворился, будто плачет.
– О апостол, апостол! – вопил он. – Без тебя наша округа была бы пустыней! Как там шелкопряды? Сидят на яйцах?
Вильк не отвечал.
– Так как же, господин Хлодно? – спросил он. – Вы ведь среди нас старший.
На лице у Хлодно отразилось смущение; он с удовольствием послал бы Вилька ко всем чертям, но побаивался жены, – а ей был важен английский язык.
– Когда я был молод, я тоже сочинял подобные проекты. Вспоминаю, граф В. m’a dit une fois[37]…
– Э, да здесь не в графе В. дело, – нетерпеливо прервал его Вильк.
– Но дело в том, il me semble[38], – сказал Владзь, глядя в потолок, чтобы инициатива подобных проектов исходила от всеми уважаемого человека, от кого-то, кому можно было бы доверять. Mais un homme qui a un nom et de la fortune[39] не стал бы сочинять подобных проектов. На строительство дороги, например, потребовались бы капиталы – вопрос, в чьи руки отдать эти капиталы. Впрочем, ce sont de reves[40]. У каждого из нас, крупных помещиков, достаточно своих забот.
– Ох, немало их, немало! – вздохнул Стрончек.
– Знаешь, Стрончек, может, и ты, наконец, займешься усовершенствованиями… только в чем?
Ян Гошинский усмехнулся.
– Стрончек, делай котлеты из старых жердей. Что, monsiuer Вильк, n’est-ce pas possible?[41]
– Точно так же, как делать из ослов людей, – вполне серьезно ответил вопрошаемый.
Несмотря на все свое хладнокровие, Гошинский побагровел. К счастью, вмешался Стрончек:
– О апостол, неужто и такую фабрику собираешься ты основать?
– У меня на это не хватит средств. Это должно быть гигантское предприятие. Прощайте, господин Хлодно!
– Как втерся в ваш дом этот выскочка? – спросил Владзь хозяина, как только Вильк ушел. – Я приказал бы лакею выставить его за дверь.
– И я тоже, mais, que voulez-vous?[42] Жена моя принимает его ради английского. Конечно, это опасный человек, может, чего доброго, и в газете прописать.
– Когда-нибудь я ему подстрою штучку, – уверил Стрончек.
– И стоило бы. Никакой воспитанности, – добавил Ясь Гошинский.
– Ну что вы! – ответил Хлодно. – Человек он спокойный, только не надо его дразнить. Представьте, в Варшаве его принимали в лучших домах.
– Что, что? – вскричали тут все хором.
– Je vous assure[43]. Когда я был в последний раз в Варшаве, я спросил графа В, правда ли, что этот человек бывал у него на вторниках. «Бывал, говорит, это умная голова». Уж как хотите, а «умная голова».
– И, однако, неужто правда, что мать его была Язловецкая? – спросил Владзь.
– В семье не без урода, – вздохнул Ясь. – Впрочем, – продолжал он, Гарбовецкие потеряли состояние… а без состояния одна кровь не спасает.
– Пример этому Стрончек, – сострил Владзь.
– Ну, ну, потише!
– Признайся, дорогой мой, que vous etes un coquin[44].
– Только ради твоей дружбы.
Однако Вильк был вознагражден за горечь этого вечера. Зайдя в салон попрощаться с дамами, он не нашел там Люци, зато он застал ее в передней, кто знает, возможно, она там нарочно его дожидалась. Она протянула ему руку на прощанье.
– Вам было скучно с Гошинскими?
– Да.
Рука Люци слегка задрожала в руке Вилька, глаза девушки как-то потеплели.
– Вы совсем другой человек, – шепнула она еще тише.
Простые слова! Однако Вильк готов был за это упасть перед ней на колени.
Написанное вскоре после этого письмо Вилька гласило:
«Трудно долее лгать собственному сердцу. Я люблю это дитя со всей силой нерастраченного чувства. Если б она только захотела разделить со мной мою хижину, я не посмотрел бы ни на что. Все зависит только от нее. С какой радостью я вырвал бы ее из гнилой атмосферы хлодницкой усадьбы! Это еще чистое дитя: чувствительное сердце, ангельская душа, ясный ум. Она сама чувствует, что ее окружает пошлость; она сама была бы рада вырваться к жизни, труду, долгу. Ах! Я мечтаю о том, что, может быть, придет час, когда здесь, в своей хижине, у моего сердца, я буду держать свою любимую пташку. В душе моей закипела удвоенная энергия, горечь исчезла, на сердце у меня ясно и светло, никогда я так не работал. Весна! Весна на дворе! Веет теплый ветер, с рассвета до вечерней зари я в поле и не чувствую усталости. О Франек! Я счастлив уже одним тем, что люблю!»
И действительно, это были самые светлые часы его жизни, ибо счастья в его жизни было немного. Правда, он сам в том виноват. Тратился, например, на читальню и покупал все новые книги. Даже сам написал небольшой трактат по пчеловодству; знатоки хвалят этот труд. Устроил в Мжинеке пасеку ульев на сто, а по примеру Мжинека начали заводить ульи и в других окрестных селах. Время от времени то крестьянин, то шляхтич заезжал посмотреть образцовое хозяйство в Мжинеке. Вильк излагал им свои теории, объяснял, убеждал. Одни верили, другие нет, но живой пример много значит. Близкие соседи начали привыкать к Вильку, его стали принимать во многих дворянских домах. Со шляхтичами-односельчанами у него установились даже лучшие отношения, чем с «полугосподами», как он называл Хлодно и всю их компанию.
«Если бы не обскурантизм, процветающий среди этого класса людей, писал он, – здесь можно было бы сделать больше. К несчастью, они невежды. Все же предпочитаю их полугосподам; в них меньше иностранщины, они здоровее…»
Однако в следующих письмах он уже отзывается о них все хуже и хуже.
«Они убегают, как от страшного призрака, от каждой своей или чужой мысли, которая могла бы смутить блаженный покой их умов. На меня негодуют за то, что я раздобыл несколько „безбожных“ книг. О господи! Это научные книги, которые ничего общего с безбожием не имеют. И если бы еще у тех, кто так говорит, так осуждает меня за „масонство“, были у самих хоть какие-нибудь устойчивые принципы. Но клянусь тебе, что они придерживаются их только из лени или потому, что боятся своих жен. Доказательство тому – их поведение во время богослужения, которое они, впрочем, посещают исправно. Есть здесь в костеле часовня при большом алтаре. Дамы сидят перед алтарем, мужчины – в часовне, чтобы не смешиваться с мужичьем. Что там творится во время обедни, не поверишь! Ведутся громкие разговоры, вдруг кто-нибудь захохочет на весь костел, – рассказывают анекдоты sui generis[45]. Ежеминутно слышишь восклицания: „Разрази меня гром!“, „Язычник я, а не католик!“ На прошлой неделе кто-то из них все время повторял: „Ерунда, милостивый государь!“ В другой раз один страстный охотник с увлечением рассказывал в часовне о своей охоте, божась, что если он говорит неправду, то пусть с ним будет то-то и то-то, причем изображал выстрелы и лай собак. Ну что, Франек? Пристойно это? И, однако, эти же люди называют меня „масоном“, эти же люди повторяют при каждом случае, что „человек без религии хуже собаки“.»
Итак, не научила Вилька веселей смотреть на людей даже любовь к Люци. А меж тем любовь эта быстро росла и захватывала его целиком. Вырвавшись однажды из оков, принятых повсюду меж людьми «хорошего тона», Вильк во всем повиновался лишь голосу своей неуемной натуры. Отношения между двумя молодыми людьми становились все более опасными. Госпожа Хлодно, полагаясь на рассудительность Люци и ее хорошее воспитание, не присутствовала на уроках, а между тем сближение молодых людей вызвало дружбу, дружба перешла в симпатию и, наконец, симпатия (со стороны Вилька) – в глубокую привязанность.
Впрочем, следует признать, что Вильк, довольно сильный в других случаях, в отношениях с Люци был более слабым. Часто с глазу на глаз (болезненная Богуня не всегда могла присутствовать на уроках) Вильк таял, как воск. К тому же Люци своим поведением дразнила его чувство.
– Dites moi[46], – сказала она однажды в приливе экзальтации. – Dites moi, откуда у вас столько сил для борьбы против всех и вся?
Вильк глянул на нее, голос ее дрожал, девичья грудь часто подымалась и опускалась, глаза как будто излучали какое-то неясное желание, безотчетное стремление и лихорадочное беспокойство.
– Откуда столько сил? – повторила она.
– Из чувства долга, сударыня!
– Ах, я преклоняюсь перед вашей силой… я ей завидую! Но вы, наверно, презираете людей?
– Никогда я их не презирал.
– Нет, нет! Вы должны презирать их… Вы их ненавидите… Mais… – Тут Люци наклонилась, и рука ее легла на руку Вилька. – Mais vous n’etes pas mon ennemi? Vous ne me meprisez pas?[47]
В глазах у Вилька потемнело, он наклонил голову и, сам не зная как, прильнул устами к этой маленькой ручке, покоящейся на его ладони.
В соседней комнате послышались шаги госпожи Хлодно.
– I love, thou lovest, he loves[48], – быстро начала спрягать Люци.
– Люци, приехали господа Гошинские, – сказала мать.
– We love, you love, they love[49].
– Mon Dieu, comme elle fait d’enormes progres[50], – умилилась госпожа Хлодно.
Тем временем Вильк пришел в себя. Надо было идти в гостиную.
В гостиной сидели Гошинские. Стрончек, увидев Вилька, закричал:
– Гэй!.. Апостол и пророк! Где твои громы и молнии? У тебя отымают хлеб, готовь перуны!
Вильк гордо промолчал; слишком счастлив был он сегодня, чтобы отвечать на наглые шуточки Стрончека.
– Ах! – кричал тот со злобой, плохо скрытой под маской веселого шутника. – С высоты, на которой стоишь, апостол, ты не удостаиваешь ответа такого жалкого червя, как я! Ладно. Но узнай, что свои книжки ты можешь отослать обратно в Варшаву.