Если и ты, о читатель, имеешь представление о том, что происходит теперь во французском парламенте, ты все же едва ли вообразишь, что творилось на вечере у казначея. Unanimitate[54] было решено отомстить: сжечь читальню или выбросить ее на улицу. Людвик, Антош и т.д. и т.п. – словом, все, кто чувствовал и себя задетым статьей и считал поступок Вилька непристойным, решили пролить его кровь „с помощью холодного или огнестрельного оружия“.
Вильк, однако, не только не испугался угроз, которые, правда, так и остались без последствий, а взял да и написал еще одну статейку о местной публике. Эту статейку читали на многолюдном собрании у графа Штумницкого, который имел привычку принимать шляхту, положив ноги на стол. Здесь крику было меньше, потому что граф страдал болезнью спинного мозга и не выносил шума. Но и здесь постановили избавиться от Вилька любой ценой. Делегатом от шляхты был Стрончек, который обещал устроить Вильку такую каверзу („довольно уж нам терпеть, господа!“), что „либо он уберется из этих мест, либо… Но тише, тише, господа!“
Тогда-то сгустились тучи над нашим героем, а он тем временем спокойно пахал землю в Мжинеке, учил батраков и барышень Хлодно и был влюблен в Люци. Приятно, когда ты влюблен, усесться поудобней в кресле и, заложив руки под голову, помечтать о предмете любви! Но Вильк этого не умел. Он работал. Поля в Мжинеке с весны роскошно зазеленели, яблони зацвели, дороги и тропинки превратились в аллеи, обсаженные плодовыми и тутовыми деревьями, поднялись новые строения, все здесь -говорило о дружбе и достатке. Честное сердце Вилька радовалось этому зрелищу, но беспокойный ум его создавал все новые планы. Планы эти были двоякого рода: одни касались всего общества, другие лично Вилька. К первым относились новые предприятия, усовершенствования, читальни; о вторых Вильк писал приятелю:
„Я должен, но до сих пор не смею сказать Люци, что я ее люблю, хотя почти уверен во взаимности. Когда услышу формальное признание с ее стороны, я тотчас выступлю открыто, потому что мне, наконец, больно и стыдно тайны, которой окружены наши отношения. Будь что будет! Только дети или негодяи действуют скрытно, но в условиях, в каких я живу, иначе и не могло быть сначала. Представляю себе, сколько будет еще неприятностей с господами Хлодно и Гошинскими; однако, если Люци согласна, это не заставит меня отступить ни на шаг. Говорю тебе: все зависит от Люци, а поэтому… У меня есть – надежда. Теперь я вижу впереди алтарь, затем – свой, ныне безмолвный дом, оживленный ее щебетанием; а еще далее – кипучий труд, все более широкое поле деятельности, честное влияние на внешний мир, душевное спокойствие… прогресс! Боже, дай мне сил!“»
Уроки английского продолжались со всей пунктуальностью. Насколько удавалось, Вильк излагал при этом Люци свои теории о жизни и долге. Однажды, когда у госпожи Хлодно была мигрень, а Вильк говорил более страстно, чем обычно, Люци спросила его внезапно:
– Мама говорит, что я восторженная. Dites-moi…[55] Правда, вы не любите, когда разговаривают по-французски, но все же: Dites-moi, est-ce que c’est vrai que je suis tellement exaltee?[56]
– Если называть восторженностью любовь ко всему доброму, – правда.
– Вы, наверно, mon Dieu[57], очень добрый?
Вильк слегка покраснел, и сердце у него забилось так сильно, что даже одежда на его груди заколебалась.
– Почему вы так говорите? – спросил он глухо.
Локоны Люци очутились настолько близко от лица Вилька, что он почувствовал аромат ее волос. Медленно, очень медленно она подняла на него глаза и сказала:
– Говорю так, потому что… Как будет по-английски «любовь», господин Вильк?.. Вы как-то удивительно произносите это слово…
Муслиновое платье Люци по такой же удивительной случайности обвило его ноги.
– О, я и впрямь восторженная!.. Не правда ли?
– Что с вами сегодня?! – спросил Вильк дрожащим голосом.
– Что со мной?.. Не знаю… Какая-то слабость! – прошептала она. Любили ли вы когда-нибудь, господин Вильк?.. Какая слабость у меня!.. Боже, что со мной творится?
Внезапным движением она уронила голову на грудь Вилька.
Наверное, и ему трудно было бы рассказать, что с ним тогда творилось.
Когда, наконец, он опомнился и хотел заговорить с Люци о случившемся, ее уже не было в комнате.
Зато был здесь господин Хлодно, который, попыхивая огромным янтарным мундштуком, спокойно положил руку на плечо Вилька и, как обычно, il le regarda tout-a-fait comme un vrai loup[58].
– Hy-c, как там идут уроки? Comment cela va-t-il?[59] – спросил он.
– А! Очень хорошо.
– Может, уже хватит с них науки?
– Еще нужно два-три урока.
– Прекрасно. Я буду вам весьма признателен за эти занятия.
Вильк криво усмехнулся.
– Вы слишком любезны, – сказал он.
– Нет, нет! Совсем не слишком… Но, a propos[60]: имею к вам дельце. Это вы писали ту статейку в газете?
– Да, я писал.
– О, как это нехорошо!
– Вы находите?
– И граф Штумницкий того же мнения. Как нехорошо восстанавливать против себя таких людей!
– Мнение графа Штумницкого мне безразлично.
– Даже мнение графа Штумницкого? Впрочем, все общество крайне возмущено. Вы без надобности раздражаете людей, господин Вильк. Зачем было писать эту статью?
Вильк гордо поднял голову.
– Я за нее отвечаю, – промолвил он.
– Да ведь не в этом дело. Но позвольте высказать вам несколько мыслей. Я сам ценю литературу. В молодости я даже стишки пописывал и, parole d’honneur[61], вовсе недурные. Но все дело в том, чем должна быть литература. Конечно, если бы она превозносила хорошие стороны нашего общества, если бы мы по доброму согласию прятали наши недостатки и показывали бы людям, кого надо считать украшением общества… такая литература приносила бы пользу и читателям и писателю. Между нами, поверьте мне, сударь, немало есть людей столь же благородного происхождения, сколь и прогрессивно мыслящих. Литература должна быть осторожной, не правда ли? Не говоря уже о том, что нехорошо показывать ошибки старших… Если бы ваши слова и были правдой, каждый спросит: откуда у вас право говорить правду?
– Милостивый государь, мы с вами расходимся во мнениях.
– Граф Штумницкий был ужасно возмущен. «Я выписал, – говорил он, лошадей из Англии, купил карету в Вене, племенного барана у Мальцана, я популярен в народе, со всеми здороваюсь, выписываю французские иллюстрированные издания, – обо всем этом господин Вильк не удостоил даже упомянуть».
Вильк засмеялся.
– Вы смеетесь, а все общество возмущено вашей статьей. Все мы сторонники прогресса. У Гошинских, например, есть бульдог, с которым разговаривают по-немецки, а выписал он его из Вроцлава, потому что, по его словам, в Германии у всех такие собаки. И против этого вам нечего возразить!
– А! А! Разумеется, нечего.
– Вы кончили университет и при желании – конечно, при желании – могли бы стать для нас и нужным и полезным человеком. Вы правильно осуждаете чиновников, но о нас следовало бы говорить иначе. Вот если бы вы, к примеру, какой-нибудь другой статейкой сгладили неприятное впечатление, написали бы что-нибудь новенькое, возвышающее наших сограждан, а?
– Что же именно?
– Напишите хоть бы так: «Нам сообщают из N., что местные граждане своим благородством» и так далее. Или так: «Несомненно, что благодаря прекрасной обработке земли и разумному ведению хозяйства урожаи в тех местах превосходны» и так далее. Да вы сами сумеете! Недурно бы еще упомянуть, что местные граждане хозяйничают так хорошо потому, что со времен деда-прадеда живут на той же земле, хорошо ее знают. Что скажете на это?
– Ничего не скажу, сударь. Я ведь помню, что говорю с отцом семейства.
Тут Вильк встал и вышел из комнаты. В гостиной была госпожа Хлодно, которая как-то неприветливо попрощалась с ним, но он не обратил на это внимания.
По пути домой он весело размахивал палкой, сбивая придорожную траву.
Светил месяц, воздух был тих, как обычно в погожую летнюю ночь. Вдруг Вильку послышался треск ломающихся сучьев. Он остановился и прислушался. Так и есть – кто-то рубил фруктовые деревья, которыми Вильк обсадил дорогу. Кровь ударила ему в голову.
– Кто там? – крикнул он громовым голосом.
Какая-то белая фигура побежала изо всех сил к дороге. Как молния бросился Вильк вслед за ней и вмиг догнал ее. Здоровенный крестьянин, видя, что ему не убежать, грозно обернулся, держа топор в руке.
– Ты что, баринок? Думаешь, я тебя испугался?..
Он не успел договорить и охнул. Одним взмахом своей железной руки Вильк свалил его на землю и, придавив ему грудь коленом, прорычал:
– Подлец!
– Ой, барин, смилуйся! Жена, дети… Смилуйся… Побойся бога! Мне заплатили, чтобы я это сделал!
Вильк отпустил его и поднял, как ребенка, за ворот.
– Кто тебе заплатил?
– Стрончек, ваша милость… будь он неладен! У меня жена, дети. Говорит он мне: «Иди, Бартек, поломай у Вилька деревья, получишь по злотому за штуку». Вот я и пошел. Говорит: «Деревца молодые, сломать их легко», а они, ваша милость, черт их дери, как камень, без топора не одолеешь.
– Откуда ты?
– Я из людей Гошинских.
– Скажи, Бартек, обидел я тебя когда-нибудь?
– Нет.
– Так чего же ты меня обижаешь?
– А злотый за штуку, ваша милость? Больше не хотел он дать…
– Так пойдешь ты, Бартек, под суд, накажут тебя строго, и сам святый боже тебе не поможет. А Стрончек заплатит мне по-иному.
Тут начались мольбы, заклинания, просьбы о прощении, но все напрасно… Вильк не принадлежал к идеальной школе почитателей добродетельных мужичков, а может, и кротости ему не хватало – словом, пошел бедняга Бартек под суд.
Назавтра Вильк самолично помчался к Стрончеку и Гошинским, и кто знает, чем бы это кончилось, но, к счастью, он никого из них не застал дома. Ну, не сегодня, так завтра! Дело пошло в местный суд, и Вильк выиграл, хотя никак не мог добиться того приговора, которого хотел: он бы желал упечь Стрончека под арест, но того присудили лишь к денежному штрафу, который Вильк решил употребить на расширение читальни.
Приговор был вынесен заочно. Узнав о нем, Стрончек велел передать Вильку в ответ лишь одно слово:
– Ладно.
Все же герою нашему было нехорошо, тем более что с этого времени посыпались на него неудачи одна за другой. В полях снова было несколько потрав, ему вытаптывали люцерну, у него крали пчел.