«Я с этим справлюсь, – писал он своему другу. – Покупая Мжинек, я предвидел, что придется много трудностей мне побороть. И все же кровь во мне кипит и терпение иссякает. Слишком уж нагло становятся мне поперек дороги, и они могут поплатиться за это дороже, чем полагают. Не так мучит меня, однако, эта травля, как ничтожество, лежащее в ее основе. Идет глухая борьба в потемках, но я выведу ее на дневной свет. Духом я все же не падаю. Мысль о том, что среди окружающей темноты и глупости есть и у меня крылатый заступник, ангел-хранитель, – эта мысль придает мне сил и успокаивает меня. Говорю о Люци. Не пиши мне о ней язвительно, не отвечай намеками. Я люблю ее и верю ей. Наши отношения стали такими, что я считаю своим долгом возможно скорее просить ее руки. Вся горечь исчезнет, и я готов буду всем все простить, если только она выслушает меня. А я в этом уверен совершенно. Не сегодня, так завтра решится моя судьба».
И ему не пришлось долго ждать. Через несколько дней после этого письма, выйдя посмотреть, где ему снова навредили, он встретил господ Хлодно на прогулке. Родители шли пешком с учительницей и Богуней, а Люци гарцевала на коне по полям и дорогам, примерно на полверсты впереди них. Заметив Вилька, она поднесла хлыст к шляпке в знак приветствия. Рука ее скользнула вниз по платью, ища руки Вилька.
– Ах, как это хорошо, что я вас встретила. Пойдемте немного вперед – вы покажете мне свое королевство. Bonjour, bonjour[62].
А королевство Вилька, залитое солнечным светом, поистине имело чудесный вид. И сам он никогда раньше не чувствовал себя настолько королем.
Рука Люци не отпускала его руку и, конечно, своим долгим и полным тайного трепета пожатием как бы говорила: «Да, мы не можем позволить себе большего, потому что на нас смотрят, но мы неразлучны».
«Сейчас или никогда», – подумал Вильк.
Какой-то странный и неведомый страх сжал его сердце. Ведь этот момент был для него так важен – от нескольких слов зависело все его будущее.
Он силился заговорить – и не мог; ему не хватало слов, как тому, кто в первый раз просит одолжить денег… Новичок!
– Что это вы сегодня так серьезны, даже печальны? – спросила Люци.
– Я только счастлив.
Еще одно пожатие руки было комментарием к этим словам.
– Быть может, вы нашли цветок папоротника или четырехлистный клевер?
– О, мой цветок во сто крат прекрасней!
– Голое ваш дрожит… Где ж ваше счастье?
– Со мной.
– Никто не слышит нас… говорите.
– Мое счастье зависит от вас.
– От меня?
– Да.
– Сожми крепче мою руку… От меня?
– Я тебя люблю.
Они склонились друг к другу, как два колоса, и будто шелест пролетел по воздуху поцелуй.
Внезапно Вильк побледнел, выпрямился во весь рост Я обнажил голову.
– Люци, дай мне руку навсегда, будь моей женой.
– Что?!
Как будто молнией ударило Вилька. Люци отъехала от него на четыре шага. Гнев и удивление изобразились на ее лице.
– Господин Вильк!
– Сударыня!
– Не забывайте, сударь, с кем говорите!
– Бога ради, что это значит?!
Люци была вне себя от негодования.
– Это значит, что вы поступили со мной недостойно, невежливо, неблагородно! Вы злоупотребляете моим доверием! Вы оскорбили меня!
Кровь волной прилила к лицу Вилька; вместо ответа он схватил коня Люци за уздечку.
– Пустите меня или я позову папу!
– Зови! Ты должна меня выслушать! Со всей любовью и во имя любви еще раз спрашиваю: что значат твои слова?
Вильк дрожал, как в лихорадке, а глаза его метали молнии. Тут Люци и вправду испугалась угрозы; ведь она первая когда-то бросилась на грудь Вильку.
– Чего вам от меня угодно?
– Объяснения. О чем вы думали, позволяя себя обнимать и целовать? Вы играли мной? Да разве вы не понимали, к чему это приведет? Понимаете ли вы теперь, что это обязывает? Сердца у вас нет или ума?
– Боже!..
– Говори! Иначе я спрошу об этом при всех.
– Разве я виновата?.. Мне так скучно было в Хлоднице…
Вильк уж больше ни о чем не спрашивал; он понял все. Бедняжка скучала в Хлоднице, вот она, pour passer le temps[63], и придумала себе забаву. А так как ей было лет двадцать, то нервы придали забаве, быть может, чересчур горячие тона. Будь ей лет восемь, а Вильку десять, это называлось бы «играть в мужа и жену». В их возрасте «в мужа и жену» никто уже не играет. Зато играют в другую игру (весьма увлекательную) – в возлюбленных, иногда говорят также в любовь. Но это только игра – не больше; Вильк принял ее слишком всерьез. Что ж думала об этом Люци? Она думала, что Вильк красивый мужчина, и чувствовала, что возбужденные нервы хорошо успокаиваются поцелуями. Тому, кто захотел бы ее в чем-либо упрекнуть, можно возразить, что поступала она так без злого умысла. А что Вильк может за это слишком дорого заплатить это ей и в голову не приходило. Ведь даже родная мать называла ее наивной. Но госпожа Хлодно не совсем ошибалась, полагаясь на рассудительность дочки и ее хорошее воспитание: перед неравным браком Люци отступила…
А теперь, читатель, выслушай краткую речь в честь наших салонов. Сколько там поцелуев запечатлевают на личиках, посыпанных розовой пудрой, это не наше дело! Но мезальянсов, однако, там не бывает. Другое дело сказать кому-нибудь: «Будем любить друг друга всю жизнь». Зато потом, когда придет для этого время, говорят:
Тебя я вечно буду… вспоминать,
Но быть твоею не могу.
Общественное мнение – как яркий свет. У кого от света глаза болят, тот заводит себе зонтик – мужа. Многих забав юности не было бы и в помине, когда б не нервы. Ах, эти несчастные нервы!
Однако все это хорошо для нас, а Вильку оно было полезным разве лишь тем, что
Ему остался в утешенье
Лишь опыт – сладкий плод мученья.
Он отпустил коня Люци. Правда, он мог бы ей сказать, что поступил, как порядочный человек; что без такой развязки, которую он придал делу, их отношения были бы попросту безнравственными; что он стремился облагородить их и т.д. И еще многое мог бы сказать, но к чему все это? Он отпустил коня Люци… и, даже не кивнув ей головой, медленно направился восвояси.
Шел он очень медленно. Во весь обратный путь чувствовал только, что случилось с ним что-то необычное.
Втянутый в круговорот смятенных мыслей, он мучительным усилием стремился уяснить себе, что же именно произошло, отчетливо себе представить, что же, наконец, случилось?
Странно! Он даже не чувствовал ни боли, ни отчаяния; он просто был оглушен.
Лишь после долгих усилий Вильк уловил смысл события. Смысл этот был таков.
Во-первых, он потерял Люци; во-вторых, им пренебрегли; а в-третьих…
Третью мысль нелегко было сформулировать. Она появляется у человека примерно тогда, когда он говорит: «Я должен отдать себе справедливость – я дурак», Сама эта мысль не так уж тяжела, но обстоятельства, в которых оказался Вильк, делали ее более горькой для него, чем две предыдущие. Практически она вела за собой утрату веры в людей, утрату любви к людям и утрату надежды, что когда-нибудь будет лучше, чем теперь.
Вильк провел бессонную ночь.
В эти одинокие часы боли и размышлений решалась его судьба. Такие часы – перелом в жизни. Утро должно было показать, выйдет ли Вильк из борьбы ни к чему не годным, или еще больше закалится в огне.
Тем временем звезды побледнели. Из мглы и серых тонов полумрака все четче стали выступать очертания предметов.
Наступал день.
Свет в комнате, где сидел Вильк, погас; скрипнула дверь. Вильк вышел и, разбудив батраков, пошел с ними работать.
Когда, наконец, совсем рассвело, достаточно было взглянуть на лицо Валька, чтобы убедиться, что он спасен.
Его лицо было довольно бледно (не спал целую ночь), но спокойно и серьезно. Пожалуй, в нем даже появилась какая-то строгость. Но он не поседел, не полысел, не согнулся и даже не казался печальным. После часа работы никто не отличил бы его от вчерашнего и обычного Вилька. В восемь часов он вернулся домой и плотно поел.
Батраки заметили, что в этот день он был нетерпелив; но ведь он никогда не отличался излишним терпением. Вечером он снова поехал к Стрончеку по делу о сломанных деревьях, и снова ему ответили, что барина дома нет. Вильк догадывался, что его не принимают, но так как следующий день был воскресеньем, то он рассудил, что поймает Стрончека и будет с ним говорить после богослужения.
И напрасно! Не предвидел он, что выйдет из этого разговора. Уже во время литургии Вильк заметил, что собравшееся здесь общество вместо обычной болтовни и рассказов об охоте предпочитало смотреть на него и шептаться с таинственным видом. Стрончек приехал позже и, насколько Вильк мог заметить, был пьян. С его прибытием шепот усилился.
Вскоре подозрения Вилька начали подтверждаться. Выйдя из костела, он приметил, что по обе стороны тропинки, где он должен был пройти, находились господа Штумницкий, Хлодно, оба Гошинских, Голибродский, Скоморницкий, а прямо на тропинке стоял Стрончек, и вид его был наглым и вызывающим.
У Вилька сердце забилось чаще. «О, клянусь всеми ботами] – подумал он, – не советую им становиться мне теперь поперек дороги». «Теперь» – это значило после разрыва с Люци. Вильк, как некий Гамлет, чувствовал, что в нем теперь есть кое-что опасное.
– Ну что ж, господин хлебороб! – закричал Стрончек. – Выиграл дело? Сколько тебе с меня следует?
Вильк побледнел.
– Господин Стрончек! – ответил он, тщетно стараясь придать спокойствие своему голосу. – Господин Стрончек, ваши слова могут оказаться опаснее для вас, чем для меня.
– Ха-ха-ха! – неестественно расхохотался Стрончек. – Я спрашиваю, сколько с меня следует? Ты ведь донес, что это я ломал деревья.
– Ха-ха-ха! – рассмеялись все хором.
Глаза Вилька сверкнули, как у настоящего волка.
– Господин Стрончек! Еще минута – и я за себя не отвечаю.
– Ah, cela devient curieux![64] – закричал граф Штумницкий.
– Сколько тебе следует, спрашиваю. Чего молчишь?!
– Прочь с дороги! Все вы, что здесь собрались!
– Что, что?! Ты смеешь так говорить? Так вот же тебе плата! Вот тебе за деревья! А вот тебе еще рубль на водку!
Стрончек швырнул в глаза Вильку пригоршню монет.