Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в восьми томах. Том 5. Литургия мне

на части их сердечки, если разбиваются мечты невинной молодости, и тогда-то возникает трагическая проблема: где победа, в смерти или в жизни? Первое решение благородно, похвально; надо склониться передними. А второе? Обернитесь на себя самих. Мы все, оставшиеся в живых, мы все многогрешные, не – герои, не – мученики, мы все, достигшие в жизни теплого угла и еды досыта! Мы все сознательно или бессознательно сказали себе: да победит жизнь. Да, так мы сказали в большом и малом и этим самым признали себя не героями.

Поистине Дульцинея была нашей Лилит, как раз такой же непризнанной, такой же живущей под постоянной угрозой, что мы прогоним ее, как только Катя-Ева-Альдонса, т. е. живая жизнь постучит в наши двери. И поистине с молодых лет были мы обручены с Катей-Евой-Альдонсой.

Мы только привыкли скрывать наши хитрости. Хитрая выходит на люди царицей балов, прекрасной княгиней Татьяной и говорит Онегину: «Но я другому отдана и буду век ему верна». Шумно апплодируем мы этим словам и в националистическом экстазе восклицаем: вот настоящая русская женщина Хитрит и Онегин, когда боится полюбить Татьяну деревенской барышней, а после, бросившись перед ней на колени, когда она на высоте красоты и знатности, уверяет, что лишь теперь по-настоящему полюбил ее. Онегину хотелось победить жизнь, а не быть раздавленным ею там, в глуши, в поместье отцов, с молодой женой, которая рано расплывется и не достигнет тех своих совершенств, какие могут пышно расцвесть, потому они уже есть в зародыше. Люди жизни, все без исключения – вопрос только в степени – поступают дурно, и тут их главное отличие от людей великой мечты, от героев, от людей прекрасной смерти и неподвижной вечности. Что жизнь и мораль разошлись, это старая скучная истина. Все ее знают. Никто против нее не спорит. Однако, когда она до такой степени ошеломила Шопенгауера, что он стал зачитываться древней индийской мудростью, толковавшей о нирване, и объявил себя пессимистом, с ним вовсе не согласились, стали возражать, объявили пессимизм болезнью, и… ewiva la vita nuova[1]!

Дурно поступают во всех сценах Михаил и Катя с самого того момента, когда Катя не захотела отравиться, и публика совсем не рада тому, что там, за кулисами, когда упадет уже занавес, они будут счастливы. Публика не полюбила, не пожалела, не одобрила самих заложников жизни и, если аплодировала, то только «Заложникам жизни» Сологуба. Не полюбила, не пожалела, не одобрила публика и Лилит, потому что – так решила публика – она ломака, босоножка и декадентка. И я не хочу защищать ни Михаила, ни Катю, ни даже Лилит. Я хочу так же, как и публика на первом представлении, одобрить только Сологуба Ему легко было бы сделать так, чтобы понравились Михаил, Катя – и особенно Лилит, а он этого не сделал. За это я его хвалю. Мечту превосходно было бы назвать вовсе не Лилит, не делать ее босоножкой и декаденткой, а, например, Антигоной, Беатриче, Прекрасной Дамой.

Как хорошо было бы, если бы Михаил сначала любил именно такую великую мечту, так подходят молодости прекрасные мечты, а после, заблудший и павший, увлекся Катей, нажил бы от нее «стилизованных детей», построил стилизованный дом, сам стал стильным, а в конце пьесы… бросил и дом, и жену, Катю, раскаялся в своем падении и, увидев вновь Антигону-Беатриче-Прекрасную Даму, склонился перед ней, прося о пощаде и любви. И ответила бы гордо Антигона-Беатриче-Прекрасная Дама:

Но я другому отдана

И буду век ему верна.

Поделом ему.

Очень хорошо сделал Сологуб, что, сказавши: жизнь дурна, жалки Адам и Ева, сказавши: декадентка Лилит – ваша Дульцинея, – ломака, она босоножка, но все-таки она мечта великая и необходимая, руководящая жизнью, уже усталая, хотя и неустанная, – тем не менее закончил победой жизни, единственно сущей нашей повелительницы, прекрасной, но грешной с головы до пят.

Анастасия Чеботаревская. «Творимое» творчество*

При первом появлении новых форм красоты публика приходит в такое негодование и так теряется, что всегда объявляет два нелепых приговора: один – что произведение искусства совершенно непонятно, другой – что оно совершенно безнравственно.

Оскар Уайльд

Ну, да, он «одержимый».

Маньяк, садист, болезненный, изуродованный талант с психопатическим уклоном.

Ненормальный, «декадент».

Все эти милые словца осели у меня в памяти после просмотра ансамбля критических заметок и рецензий о произведениях Федора Сологуба.

Кажется, ни одна отрасль искусства не находится у нас в таком состоянии «декаданса», как критика. Ведь «критиком» в России может сделаться решительно всякий. От жрецов этого искусства не требуется ни знаний, ни таланта, ни того минимума профессионально-технических сведений, без которых на Западе не обойдется ни один рабочий-ремесленник. Пером критика владеет у нас с одинаковой развязностью всякий – начиная с недоучившегося гимназиста…

Хоть бы экзамен какой заставляли сдавать гг. критиков, право!

Читая литературные «обзоры», в особенности провинциальных критиков, прежде всего поражаешься их неизменно обывательским отношением к делу. Если г. критиклицо административно высланное, то в своей критике любого предмета он танцует только от печки «классового самосознания». Сообразно этому и гг. авторы получают от него ту или другую отметку за поведение… виноват, за «мировоззрение»… И уж, конечно, автор, «обличающий» мир, например, «дворянское разложение», – не получит от него худого балла или прозвания «порнографа», какие бы он мерзости ни описывал… Если г. обозреватель – представляет собой главу семейства, то пуще всего он блюдет «священные устои нравственности» и т. д. и т. п. В последнее же время появился еще совсем новый тип критиков, которых Н. Чужак, в одном из своих «Л. обозрений», остроумно назвал «добровольными сыщиками». Они берут на себя – часто неблагодарную рольнаблюдать за «эволюцией» писателя вплоть до корректурных опечаток…

А уж судить, читать в сердцах, копаться в личном и частном – все горазды…

«Безнравственность, – говорит один современный ученый, – рисуется филистеру не иначе, как в сопровождении уложения о наказаниях. И сколько, в самом деле, подозрительных свойств обнаруживали великие люди в этом отношении! Сколько поводов для обвинения их в постыдной неблагодарности, жестокости, развращенности!»

Конечно, можно было бы, с известными оговорками, принять (хотя бы к обсуждению) все эти положения, если бы за ними скрывалось серьезное намерение объяснить что-либо читателю, связать концы с концами своих добровольческих утверждений…

Однако что могут «объяснить» читающей публике наборы следующих слов: психопат, маньяк, ненормальный – эпитеты, которыми одно время огромное большинство наших критиков величало всю «новую» литературу – да и одну ли ее? Не все ли Великие и Гении прошлого столетия были выброшены за борт «нормальности» прислужником от психопатологии, г. Максом Нордау? Одержимыми и маньяками, по обывательской терминологии, не являлись ли все новаторы и искатели, основатели учений и религий?! Не приветствовалась ли приспешниками буржуазной науки, как огромная радость, болезнь мозга, случайно поразившая великого философа конца прошлого столетия? Не тюремное ли заключение надломило утонченную натуру эстета и поэта «конца века» – преступление, вызвавшее – увы! – запоздалую краску стыда на лице омещанившейся Европы? И еще, и еще, примеры сатанинского злорадства, торжествующего бюргерства, – конечно, здравомыслящего, конечно, официально «нормального». Но умаляют ли эти мракобесные приговоры хоть на одну йоту величие таланта, обаяние Гения? Где границы «дозволенного»? Чей критериум? И кто судьи? Стоя теперь перед произведениями Колоссов Возрождения, смеем ли мы судить или приплетать к оценке их творчества поступки и характеры, далеко небезупречные с нормативно-обывательской точки суждения наших современных Катонов?

Признаюсь, у меня не было самостоятельного намерения писать статью о творчестве Ф. Сологуба. Задача эта являлась мне трудом сложным и непосильным. Но, прочитав вышеупомянутые критики и произведения этого в высшей степени выдержанного и последовательного в своих философских построениях автора, мне захотелось связать в один узел тонкие, скользкие нити его блестящего творческого клубка. Оговариваюсь. По необходимости, мне придется касаться только тех из произведений Сологуба, которые характеризуют основные предпосылки философской стороны его теоретического творчества. Ни о стиле, ни об языке, ни о манере письма – в которых Сологуб достиг такого – и кажется, уже общепризнанного мастерства, – равно как и о многих благоуханных строках и стихах, не имеющих непосредственного отношения к предмету моей статьи, – я говорить не буду. То же самое и относительно садизма, мазохизма, – предоставляю эту область, в которой считаю себя некомпетентным, всецело суду критиков буренинского толка. Мы уже видели Федора Сологуба в их более или менее художественном изображении. Посмотрим на него как на поэта-мыслителя.

Самая яркая, самая отчетливая нить в плетении сологубовского творчества, проникающая все его стихи и прозу, – это неприятие, отрицание мира в его настоящем, непреображенном аспекте. Длинная вереница его действующих лиц – невинные отроки, прекрасные девушки, старцы и дети – все проходят через земное бытие, решительно отвергая его, говоря ему категорическое нет.

Условия, события, самые процессы жизни кажутся ему, любителю тишины, уединения, мягких, серых тонов в природе, неритмичными, хаотичными, чаще докучными, редко красивыми. «Все было как всегда, равнодушно, красиво в общем, однообразно в подробностях и невесело». Уже в первом романе Сологуба «Тяжелые сны» пессимистически настроенный Логин боится взять «случайно» доставшееся ему счастье, мотивируя тем, что «везде так много печали, страданий», и, уже находясь на «вершине» блаженства, восклицает: «Какое счастье! И какая печаль!» Даже дети, эти «сосуды Божии», к наивной простоте которых Сологуб умеет подойти так близко и так интимно, рано задумываются у него над тяготой жизни. «Подло жить здесь, на этой проклятой земле. Человек человеку здесьволк. И ничего нет здесь истинного, – только мгновенные тени населяют этот изменчивый, быстро исчезающий в безбрежном забвении мир» («Жало смерти»).

Начиная с людей («быть с людьми – какое бремя!») и кончая ненавистным ему светилом, которое Сологуб называет «неистово пламенеющим Драконом», – все отвергается, ничто в этом мире не приемлется им. Слишком несовершенно устройство мира, людей, самого тела их. «Построить жизнь по идеалам добра и красоты! С этими людьми и с этим телом! Невозможно!» – думает прекрасная девушка, решаясь на самоубийство. «Мир весь во мне. Но страшно, что он таков, каков он есть. И как только его поймешь, так и увидишь, что он не должен быть, потому что лежит на пороке и зле. Надо обречь его на жизнь и себя вместе с ним» («Красота»). Эту же мысль высказывает раньше в «Тяжелых снах» Логин. «Стоит лишь доказать, что смысла в жизни нет, и она сделается невозможной».

Логический вывод из такого, в корне отрицающего мир, взгляда напрашивается сам собой… «Надо обречь мир на казнь и себя вместе с ним», – неустанно твердили нам великие пессимисты всех времен и народов.

Скачать:TXTPDF

на части их сердечки, если разбиваются мечты невинной молодости, и тогда-то возникает трагическая проблема: где победа, в смерти или в жизни? Первое решение благородно, похвально; надо склониться передними. А второе?