в любую минуту.
А ещё был слух, что с Литейного проспекта на Кирочную пробиваются правительственные войска. И эти тоже не погладят Думу, обязанную разойтись, а не разошедшуюся, да ещё допустившую безответственные заявления с крыльца.
Несколько депутатов проявили большое нетерпение. Независимый, наскочистый казак Караулов в духе гордой вольности громко требовал открыть формальное заседание Думы, не подчиняясь никакому роспуску. И то же предлагал, заметавшись от группы к группе, до сих пор мало замеченный, а теперь воспламенившийся, нервный прогрессист Бубликов, с кипучим взором и острыми чёрными усами:
– Вы боитесь ответственности, господа? Но таким безкрайним послушанием вы безвозвратно теряете своё достоинство! Надо бросить вызов императорскому правительству!
И Керенский, лунатически входя в какие-то новые чрезвычайные права, кинул дежурным приставам, что надо дать электрический звонок, собирающий депутатов в зал заседаний. Но приставы не послушались его.
А вот – появился в Екатерининском зале и Родзянко, возвышаясь над депутатами крупной головой. И зычно пригласил всех членов Думы – в Полуциркульный зал, на частное совещание.
То был, позади главного зала заседаний, в полукруглом выступе дворца в парк, – сравнительно малый зал, где проводились подсобные совещания и где бы не поместилась вся Дума полностью, даже и для человек трёхсот присутствующих места было недостаточно, многим пришлось стоять.
Эту хорошую мысль подали Родзянке в последний момент его тягучих размышлений. Преступить высочайшую волю и незаконно собрать на заседание распущенную Думу – он не смел, он присягал, он был верноподданный. Но что мешало депутатам, пользуясь незапертостью помещений, собраться на частное совещание, совещание частных лиц, демонстративно минуя главный зал? (А вовсе не собраться никак было невозможно, все этого требовали и ждали.)
И вот они втекали в Полуциркульный. Вот они сошлись, как потерпевшие крушение, лишённые своих постоянных мест, стеснённые, столпленные. Как просторно и твёрдо ощущали они себя годами – тут же, за стеною, в этом же здании, – а вот сами не могли узнать ни здания, ни себя. И они даже не имели сил и времени погневаться на правительство, но, застигнутые, прислушивались к какому-то новому как бы звуку, как бы шороху начавшегося великого обвала, чему-то, не объемлемому даже ухом, слишком грозному для уха, растолкуемому лишь в груди.
За столом поместился теперь весь совет старейшин, чтобы не обидеть никакую фракцию, – хотя была ли хоть одна из них, знающая что делать?
Впрочем, похоже, что знал Керенский. Каким-то ли прирождённым чутьём – он вдруг стал понимать смысл событий? – и властно начинал действовать. Вот он, было, пришёл, сел за стол президиума, струнно вытянутый, – как-то особенно замечалась узкая вытянутость его головы, – и вдруг вторым слухом услышал нечто, никому не слышимое, – и по этому зову с несомненностью встал и с несомненностью поспешно вышел, никому ничего не объясняя. И даже такая тень пролетела, что всё их заседание не так важно, как то, что он сделает там сейчас, выйдя.
А Родзянко, кажется сколько уже раз подымавший в Думе на возвышение всю тяжесть России, – вот когда подымал её в первый раз, вот когда ощутил в самом деле тяжко. Раньше вся тяжесть бывала – как сбалансировать между думским большинством и Верховной властью, достаточно угодить первому, не слишком рассердить вторую. Раньше вся тяжесть была – сдозировать выражения, а сегодня – в полной дремучести и неведении, в небывалой обстановке отсутствия и Думы и правительства, – Председателю прежде других надо было что-то разглядеть и сделать, а он не был способен.
Что он мог сказать своим думцам? Что правительство не подаёт ни малейших признаков действия, как бы его вовсе не было, хотя медлить с подавлением бунта недопустимо. Что лично он сделал всё человечески возможное, послал телеграммы и Государю, и Главнокомандующим, и всё равно ответов от Его Величества нет. Теперь, при неизвестности соотношения сил, Дума не имеет оснований высказываться определённо.
Не обнадёжил Председатель. Жались. Действительно, положение представлялось ребусом.
Заместитель Родзянки левый кадет Некрасов предложил: что надо немедленно передать всю власть сильному генералу, которому доверяет Дума, немедленно ехать в правительство, заставить его назначить такого генерала.
Однако не только не взбодрил своих коллег, но ещё глубже окунул: потому ли, что левый, а вот просил генерала, – и до чего же, значит, все они внезапно погибали?
То никто не брался говорить, то – сразу несколько просили слова. Тоже: просить военной диктатуры. – Нет! но избрать из себя орган для прямых сношений с восставшей армией и восставшим народом! (А если раньше того органа – да ворвётся улица сюда?) И конечно, неотвязный Чхеидзе, – и сегодня, как всегда, клеймил Думу за её буржуазную трусость – может быть снисходительнее обычного, ибо уже постигало его счастье от событий.
А Керенского всё не было, он где-то метался, он что-то важное узнавал, исправлял или предотвращал. Тут вырвался выступить недреманный Караулов. В ноябре он предупреждал Думу о четвёртом пути, о революции. С зоркостью терских казачьих разъездов всегда улавливал он и не спускал всякое подозрительное шевеление вдали. И с резкостью, с которой, бывало, потчевал правительство, стал теперь угощать оглушённых думцев: как же так? где же наши все смелые слова? Полный год мы честим правительство дураками, мерзавцами, даже изменниками, – а теперь к этим самым дуракам ехать просить содействия? Нет! довольно болтать! Делать надо что-то самим! А если не сумеем – так и достойны мы, чтобы гнать нас отсюда вон!
Но что именно делать – не сказал.
Казалось – раньше всех должен бы выступить Милюков. Но он всё оттягивал и, кажется, готов был уступить и таким беззвестным думцам, кого никогда не видели на трибуне, на кого никогда не хватало регламента. Он оттягивал – потому что ждал какого-то прояснения, большей определённости событий. Милюков не склонен был к аффектам и увлечениям, он был человек от ratio, для суждения он должен иметь ясные посылки, сгруппированные, проверенные факты, из которых он мог бы найти несомненную равнодействующую. (Для того он и записывал всегда, не сегодня, мнения всех выступающих.) А пока происходила лишь неясная уличная мельтешня, неясна оставалась позиция всех видов власти, – самый веский, уважаемый, разумный человек тут, Милюков не мог указать Думе позитивного решения. Если смотреть глубоко в суть, то это могло быть и отчаянно плохо: упущенная из рук, нежеланная революция. Тут не место эффектным речам на публику и бомбам-хлопушкам, какими раньше он глушил власть. Это совещание было – как нашаривание слепыми руками, и полезно было хотя бы послушать других, чтобы легче суммировать. А вот – уже подходила неминуемая очередь говорить, и надо было соблюсти авторитетность вида и мнения, чтоб никто не заподозрил ни малейшей в нём растерянности.
Так вот: не согласен Павел Николаевич ни с кем, говорившим до него, и может быть – ни с кем, говорящим после. Конечно, было бы совершенно неприлично просить правительство о военном диктаторе. Но также было бы неуместно и создавать для диктатуры свой думский комитет. Дума не может брать в собственные руки власть, ибо она, да памятуют господа члены, есть учреждение законодательное, а стало быть, не может нести функций распорядительных. И вот какими доводами из области государственного права это можно с несомненностью обосновать… Но ещё потому мы не можем брать власти и даже принимать вообще какие-либо определённые решения, что нам не известен ни точный размер безпорядков, ни соотношение сил местных войск, ни доля участия рабочих и общественных организаций в этих волнениях. И потому никак не наступил момент создания новой власти. А раздававшиеся в кулуарах горячие голоса войти в Белый зал и объявить себя Учредительным Собранием – и вовсе есть безответственный толчок к хаосу. А самое благоразумное – пока никаких решений не принимать и подождать, подождать…
Тут – внезапно ворвался в зал Керенский, с видом драматическим и всё растущий в значении. Ворвался – и спешил говорить, – и, чего никогда не могло быть в этой Думе в нормальное время, – ему поспешно дали слово, в порядке ведéния, оттесняя и всеобщего лидера, который, однако, спокойно уступил. И Керенский вышел говорить, даже вздрагивая от избытка знания, ответственности и решимости, – в этих вздрагиваниях как бы сбрасывая слушателям свои палящие мысли:
– Господа! Я непрерывно получаю всё новые сведения! Медлить – нельзя ни минуты! Войска – волнуются! Всё новые полки выходят на улицу! Я – немедленно беру автомобиль и еду по полкам! Я остановлю их – одним убеждением! Но мне надо знать, чтó я уполномочен сказать им? Могу ли я сказать, что Государственная Дума безусловно с ними? Что она становится во главе происходящего движения?
Он вздрагивал с полузакрытыми глазами, едва не покачиваясь от собственных фраз, потом разверзал веки и выбрасывал снопы огня. Сколько лет он вращался среди них – мелкий адвокат, заносливый пулемётный оратор, – и они не знали его, не понимали его полководческого, оказывается, таланта, его силы и даже властности. Теперь это вспучилось, прорезалось – и внушало изумление. И никто не возразил, почему именно он должен ехать к полкам.
Однако – и слишком много он хотел от этой Думы! Парламент – он хотел увлечь возглавить улицу, громящую толпу, освобождающую преступников?!
Совещание замялось. Не нашлось такой формы, в которой бы оно вдруг уполномочило Керенского прыгать в автомобиль и нестись по полкам.
А оскорблённый пренебрежением Милюков – снова вступил и презрительно отклонил предложение Керенского: такая поездка никого не убедит, ничего не успокоит. А правильнее – выждать, ещё собрать новых сведений и тогда уже принимать решения.
И прения, едва не вывернутые из колеи, кажется опять могли потечь нормальным ходом и надолго, и Милюков, кажется, должен был оканчивать речь, хотя Керенский уже физически не мог устоять, усидеть, онеподвижиться. И нельзя представить, как бы он с собою справился, – если бы в этот момент не вбежал с криком, взъерошенный и с одним оторванным погоном, начальник думской охраны. Вместо того чтоб охранять их всех – он сам просил о защите, что его чуть не убили! Он кричал, что творится невозможное у входных дверей, хотят ворваться, кого-то ранили, а его самого спрашивают, – с народом он или против?!
Почтенное собрание так и обожглось: хотят ворваться – прямо сюда? прямо на них? Так они ничем не защищены, ни даже депутатской неприкосновенностью?! Хотят войти – это была жутковатая форма.
Но – как выдернутый из этого болота открывшимся деловым применением – Керенский порхнул и умчался, даже не оглядясь на председателя.
И уже все поверили, что их Керенский – умеет, их Керенский – уладит! Это немного успокаивало, но