Нехлюдова. Было множество мелкихъ соображеній, по которымъ это дѣло было ему крайне непріятно. И знакомства Аленина, и толки, и положеніе въ свѣтѣ, притомъ онъ сѣдой, имѣетъ такую извѣстность, сдѣлалъ мнѣ особую честь, исключеніе, пріѣхавъ ко мнѣ, и вдругъ такая исторія. Да просто нехорошо! Впрочемъ Нехлюдовъ хорошо говорилъ, думалъ онъ. Да зачѣмъ же грубо-то, вотъ что. Всѣ эти господа такіе. И снова онъ повторялъ въ памяти споръ Аленина съ Нехлюдовым и воображалъ, какъ бы это вовсе не могло случиться и какъ бы онъ могъ противудѣйствовать этому, сказав то-то и то-то и получивъ въ отвѣтъ то-то и то-то. – Потомъ онъ сталъ думать о томъ, какъ замять это дѣло, и послѣ долгихъ соображеній рѣшилъ завтра ѣхать къ одной дамѣ, которая очень дружна съ Аленинымъ, а потомъ нѣсколько разъ сряду быть на его музыкальномъ вечерѣ. —
– Гдѣ-то нашъ Нѣмецъ ночевать будетъ? – сказалъ Захаръ, раздѣвая барина: – даже жаль стало, какъ всѣ господа сѣли по каретамъ, а онъ по морозцу въ своей епанчѣ пѣшечкомъ поплелся.
– А холодно на дворѣ? – спросилъ Делесовъ. Ему завтра надо было много ѣздить.
– Страшный морозъ, Дмитрій Иванычъ. – Скоро еще дровъ купить надо….
Албертъ въ это время, спрятавъ голову въ плечи, бѣжалъ по направленію къ Аннѣ Ивановнѣ, гдѣ онъ надѣялся переночевать нынче.
– Очень, очень хорошо говорилъ, – разсуждалъ онъ самъ съ собою. – Обо мнѣ говорилъ, я понялъ, сейчасъ понялъ. – Горячій молодой человѣкъ и аристократъ, это видно. Я, когда мы выходили, поцѣловалъ его. Онъ очень, очень мнѣ понравился. Да и хозяинъ славный, славный, угостилъ, такъ что даже совсѣмъ не холодно. Хорошо, что онъ меня не удерживалъ. Я ужъ не могу, только ему непріятно бы было, – разсуждалъ онъ, все ускоряя и ускоряя шагъ и засунувъ руки въ карманы, локтями закутывая свой плащъ. – Теперь Анна Ивановна, вѣрно есть гости, опять я поиграю имъ, танцовать будемъ, будемъ веселиться!….
Съ такими мыслями онъ добѣжалъ до Анны Ивановны, калитка была отперта, нѣсколько саней стояло около нея, и изъ сѣней падалъ свѣтъ на снѣгъ двора. – Такъ и есть, еще есть гости, – подумалъ онъ и постучался. Лицо Анны Ивановны высунулось изъ-за рѣшетки.
– А – это вы, Албертъ!
– Я, моя прелестница, – отвѣчалъ онъ, улыбаясь.
– Колосовъ тутъ, идите! – отвѣчала Анна Ивановна, съ озабоченнымъ видомъ оглядываясь назадъ и не отвѣчая на улыбку Алберта. Колосовъ былъ извѣстный петербургской богачъ. Албертъ понялъ, что нельзя, пожалъ плечами и еще разъ улыбнулся.
– Ну до другаго раза, – сказалъ онъ, – прощайте.
– Жалко, что нельзя пустить, онъ не любитъ постороннихъ, – сказала Анна Ивановна, – гдѣ же вы переночуете?
31 – О, у меня мѣстъ много, прощайте, – и Албертъ пошелъ назадъ.
– Куда? – представилось ему. – Э! все равно, только бы спать поскорѣе, къ дворнику на Гороховую. Маршъ, – и онъ побѣжалъ туда.
Дворникъ, завернувшись въ тулупъ, спалъ на лавкѣ у воротъ. – Албертъ постоялъ, радуясь, посмотрѣлъ на него, какъ онъ славно спитъ, и, не рѣшившись будить, проскользнулъ въ калитку. Тамъ онъ въ темнотѣ, какъ домашній человѣкъ, взялъ на право, съ трудомъ отворилъ закостенѣлыми пальцами дверь и скрылся въ темной конюшни. Онъ зналъ, что одно стойло пустое, прошелъ туда и легъ, отдуваясь. Въ навозномъ пару было почти тепло. Онъ завернулся съ головой въ плащъ и сказалъ себѣ: – Теперь славно! Спать! – Но какъ и у всѣхъ, прежде чѣмъ заснуть, въ головѣ его стали появляться воспоминанія о прошедшемъ, мечты о будущемъ и еще Богъ знаетъ какіе отрывки жизни, перебивающіе однѣ другія. —
– Ого-го! Какъ онъ поклонился, – думалъ онъ объ Аленинѣ, – строго и величественно. Это хорошо. Я это люблю. Они думаютъ, что я не замѣчаю; нѣтъ, я все замѣчаю. Что ежели бы мнѣ когда-нибудь встрѣтиться съ какимъ нибудь принцомъ инкогнито, я бы узналъ его, я бы умѣлъ съ нимъ обойтись, я бы ему такъ сказалъ: Милостивой Государь, я люблю людей царской крови, пьемъ за ихъ здоровье. А потомъ еще и еще и игралъ бы ему. А онъ бы сказалъ: люблю артистовъ, вотъ вамъ 2 миліона съ половиной. О, какъ бы я умѣлъ поступить съ ними. Меньше я не взялъ бы. Я бы купилъ виллу въ Италіи. – Тутъ ему представилась декорація петербургской оперы, представлявшей виллу ночью. – Луна бы была и море. Я сижу на берегу съ Еленой Миллеръ, и дѣти тутъ бѣгаютъ. Нѣтъ, не надо дѣтей? Зачѣмъ дѣти матери? У всѣхъ насъ одинъ отецъ – Богъ. Ну, и сидѣлъ бы я съ ней, держалъ бы ее зa руку и цѣловалъ и потомъ запѣлъ бы. – Тутъ въ головѣ его запѣла серенада Донъ-Жуана. – Она бы упала мнѣ на грудь и заплакала. Но вдругъ страшный акордъ и двѣ расходящіяся хроматическія гаммы, впадающія въ еще болѣе страшный акордъ. Буря, бѣгутъ въ красныхъ плащахъ вооруженные люди отнять ее. Нѣтъ! Я говорю ей: спи спокойно. Я! И все пройдетъ, и поетъ мягкая, легкая, веселая мелодія, ее подхватываютъ хоромъ дѣвицы въ бѣленькихъ юбочкахъ съ голубыми лентами и большими косами, а мы ходимъ, и мелодія все поетъ и поетъ, расходится шире и шире. – Въ сараѣ слышался звукъ катящихся экипажей, и изъ этаго звука въ головѣ его составлялись мелодіи одна прелестнѣе другой, которыя пѣли то голоса, то хоры, то скрыпки, то весь оркестръ. Мелодія принимала все болѣе и болѣе строгой характеръ и перешла наконецъ въ мужской стройный и медленный надгробный хоръ.
– Смерть! – подумалъ онъ: – идетъ, подвигается тихими, мѣрными шагами и все, все блѣднѣетъ, всѣ радости изчезаютъ и въ замѣнъ мелкихъ многихъ радостей открывается что-то одно цѣлое, блестящее и громадное.
– Туда, туда. Скорѣе надо. Сколько тутъ нужно помнить, дѣлать, сколько нужно знать вещей, а я ничего не знаю. И чтожъ, хоть я и счастливъ? Меня любятъ, я люблю, никто мнѣ не вредитъ, я никому не врежу, но туда, туда. Нѣтъ и не можетъ быть здѣсь того счастья, которое я могу перенести и которое я знаю, нѣтъ этаго счастія ни у кого. А немножко меньше, немножко больше, развѣ не все равно. Все на такое короткое время. Не то что-то на этомъ свѣтѣ, не то, совсѣмъ не то, что надо. Вотъ тамъ, въ Италіи, на берегу моря, гдѣ апельсины и гдѣ она моя и я наслаждаюсь ею. Будетъ это время, даже оно теперь начинаетъ быть, я чувствую. Идетъ, идетъ что-то, ужъ близко. Смерть, можетъ быть… тѣмъ лучше. Иди! Вотъ она! – Больше онъ ничего не думалъ и не чувствовалъ. Это была не смерть, а сладкой спокойный сонъ, который далъ ему на время лучшее благо міра – полное забвенье.32
Гр. Л. Н. Толстой.
5 Октября
Ясная Поляна.
–
Комментарии Н. М. Мендельсона
АЛЬБЕРТ.
ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ И ПЕЧАТАНИЯ.
Зимой 1856/57 гг. Толстой, как это видно из его Дневников, особенно сильно увлекался искусством и много размышлял о нем. Он часто слушал музыку: и в опере, и в концертах, и в частных домах. Он вел эстетические беседы с В. П. Боткиным (например, на тему, представляет ли себе поэт читателя или нет. Дневник, 17 ноября 1856 г.). Ему хочется поскорее расстаться с журналами, чтобы писать так, как он теперь начинает думать об искусстве – «ужасно высоко и чисто». (Дневник, 23 ноября 1856 г.) Ему нравятся статьи Белинского о Пушкине. Он рыдает «беспричинными, но блаженными поэтическими слезами» от стихов Пушкина, прочтенных ему Панаевым (Дневник, 4 января, 1857 г.).
В это-то время обостренно-повышенного интереса Толстого к искусству он встретился с человеком, который произвел на него сильное впечатление и послужил толчком к созданию «Альберта».
5 января 1857 г. в Дневнике Толстого записано: …«поехал в б[ардель]. Грустное впечатление. Скрыпач». Через день, 7 января, Дневник называет скрипача по имени и говорит о возникшем художественном замысле: «История Кизеветтера подмывает меня».
В работе В. И. Срезневского,33 на основании документов из архива б. императорских театров, даны сведения о скрипаче Георге Кизеветтере, Ганноверском уроженце, уволенном после десятилетней службы в оркестре петербургской оперы, и показано, что данные формуляра Кизеветтера очень сходны с тем, что говорит Толстой о своем скрипаче в первой редакции повести.
8 и 10 января, перед самым отъездом Толстого в Москву, Кизеветтер был у него в доме. Запись 8 января говорит о новом знакомом Толстого: «Он умен, гениален и здрав. Он гениальный юродивый. Играл прелестно». Впечатления от Кизеветтера 10 января колеблются: «Пришел Кизеветтер, – ужасно пьян. Играл плохо». Возвратившись вечером от знакомых, где, между прочим, «генерал кричал при музыке», Толстой записывает: «Кизеветтер спящий, – труп… Кизеветтер глубоко тронул меня».
По дороге в Москву и приехав туда, Толстой все время переживает встречу с «гениальным юродивым».
12 января он записывает в Дневнике: «Три поэта: Жемчужников,34 есть сила выражения, искра мала, пьет из других. 2) Кизеветтер, огонь и нет силы. Я) Художник ценит и того, и другого и говорит, что сгорел». В тот же день, перечисляя, что он должен «писать не останавливаясь каждый день», Толстой, на ряду с другими пятью произведениями, упоминает и «П[ропащего]».
Толстой, несомненно, на пороге к тому, чтоб начать работать над повестью: у него уже есть заглавие для нее, а следующие слова, занесенные в Дневник того же 12 января, могут быть рассматриваемы и как отметка о действительно бывшем факте, и как первоначальная литературная обработка этого факта для предполагаемой повести. Толстой пишет: «Русский добросовестный художник в конце злится на того, который видит притворство, и на Жемчуж[никова] и говорит: тот, кого мы видим в соплях, царь и велик, он сгорел, а ты не сгоришь. Говорят, Севастоп[ольские] герои все там, а здесь герои не все. Дар огромный, надо осторожно обращаться с ним, сожжешь других и себя, и сам заплакал при барышне». В XIII гл. I ред. повести и в XI гл. III ред., в речах художника и Нехлюдова, почти буквально повторяются слова «добросовестного художника» из Дневника.
Такой же характер носит запись под 26 января: «Он рассказывает свою историю и ночь в театре, которая его потревожила в рассудке. – Он боится всех и стыдится – виноват. – Он запутался в жизни, так что боится возвратиться, одно спасенье забыться. В то время, как он пробует, он рассказывает историю. Последний вечер, художник видит его с поэтической точки. Другой – подозревает его. Я прошу его опомниться. – Heт, прекрасно. Wie schön!».35