Таково отношение Будды к миру, и мы, его смиренные последователи, должны идти по его пути.
Почему же мы сражаемся?
Потому что мир не таков, каким должен быть, потому что есть извращенные существа, ложные мысли, дурно направленные сердца, вследствие невежественной субъективности. И потому буддисты никогда не перестанут воевать со всеми произведениями невежества, и война их продолжится до горького конца. (То the bitter end.) Они не помилуют. (They will show no quarter.) Они уничтожат корни, из которых вытекают несчастия жизни.
Чтобы достигнуть этого, они не пощадят своих жизней».
Дальше идут, так же как у нас, путаные рассуждения о самоотвержении и незлобивости, о переселении душ и многое другое, все только для того, чтобы закрыть ту простую и ясную заповедь Будды о том, чтобы не убивать.
Далее говорится: «Рука, поднятая для удара, и глаз, берущий прицел, не принадлежат личности, а суть орудия, которыми пользуется Начало, стоящее выше преходящей жизни» и т.д. («The Open Court», May, 1904. Buddhist Views of War. The Right Rev. Soyen Shaku).
Да когда же это кончится? И когда же, наконец, обманутые люди опомнятся и скажут: «да идите вы, безжалостные и безбожные цари, ми-кады, министры, митрополиты, аббаты, генералы, редакторы, аферисты, и как там вас называют, идите вы под ядра и пули, а мы не хотим и не пойдем. Оставьте нас в покое пахать, сеять, строить, кормить вас же, дармоедов». Ведь сказать это так естественно теперь, когда у нас в России идет плач и вой сотен тысяч матерей, жен, детей, от которых отбирают их кормильцев, так называемых запасных. Ведь эти самые люди, большинство запасных, знают грамоте: они знают, что такое Дальний Восток; знают, что война идет не из какого-нибудь сколько-нибудь нужного русским людям дела, а за какую-то чужую, арендовую, как они говорят, землю, в которой выгодно было строить дорогу и делать свои дела каким-то гадким аферистам; знают или могут знать и то, что их будут бить, как овец на бойне, потому что у японцев последние усовершенствованные орудия убийства, а у нас нет их, так как русское начальство, которое посылает их на смерть, не догадалось вовремя завести таких же орудий, как у японцев. Ведь так естественно, зная все это, сказать: да идите вы, те, кто затеял это дело, все вы, кому нужна война и кто оправдывает ее, идите вы под японские пули и мины, а мы не пойдем, потому что нам не только не нужно этого, но мы не можем понять, зачем это кому-нибудь может быть нужно.
Но нет, они не говорят этого, идут и будут идти, не могут не идти до тех пор, пока будут бояться того, чтоо губит тело, а не того, чтоо губит тело и душу.
«Убьют ли, искалечат ли в этих каких-то Юнампо, куда гонят нас, — рассуждают они, — еще неизвестно, может быть, и целы выйдем, да еще с наградами и торжеством, как те моряки, которых так чествуют теперь по всей России за то, что бомбы и пули японцев попали не в них, а в других; а отказаться, наверное посадят в тюрьму» будут морить голодом, сечь, сошлют в Якутскую область, а то и убьют сейчас же». И с отчаянием в сердце, оставляя добрую, разумную жизнь, жен, детей, они идут.
Вчера я встретил провожаемого матерью и женой запасного. Они втроем ехали на телеге. Он был немного выпивши, лицо жены распухло от слез. Он обратился ко мне:
— Прощай, Лев Николаевич, на Дальний Восток.
— Что же, воевать будешь?
— Надо же кому-нибудь драться.
— Никому не надо драться. Он задумался.
— Как же быть-то? Куда же денешься?
Я видел, что он понял меня, понял, что то дело, на которое посылают его, дурное дело.
«Куда же денешься?» Вот точное выражение того душевного состояния, которое в официальном и газетном мире переводится словами: «За веру, царя и отечество». Те, которые, бросая голодные семьи, идут на страдания и смерть, говорят то, что чувствуют: Куда же денешься? Те же, которые сидят в безопасности в своих роскошных дворцах, говорят, что все русские готовы пожертвовать жизнью за обожаемого монарха, за славу и величие России.
Вчера я получил от знакомого мне крестьянина одно за другим два письма.
Вот первое:
«Дорогой Лев Николаевич.
—Ну вот, сегодня я получил явочную карту о призыве на службу, завтра должен явиться, на сборный пункт. Вот и все, а там дальше на Дальний Восток под японские пули.
Про мое и горе моей семьи я вам не говорю, вам ли не понять всего ужаса моего положения и ужасов войны. Всем этим вы давно уже переболели и все понимаете. А как мне все хотелось у вас побывать, с вами поговорить. Я было написал вам большое письмо, в котором изложил муки моей душ1′, но не успел переписать, как получил явочную карту. Что делать теперь моей жене с четырьмя детьми? Как старый человек, вы, разумеется, не можете интересоваться судьбой моей семьи, но вы можете попросить кого-либо из ваших друзей, ради прогулки, навестить мою осиротелую семью. Я вас прошу душевно, что если моя жена не выдержит муки своего сиротства с кучей ребят и решится пойти к вам за помощью и советом — вы примите ее и утешьте: она хоть вас и не знает лично, но верит в ваше слово, а это много значит.
Противиться призыву я не мог, но я наперед говорю, что через меня ни одна японская семья сиротой не останется. Господи, как все это ужасно, как тяжко и больно бросать все, чем живешь и интересуешься».
Второе письмо такое:
«Милый Лев Николаевич,
Вот, миновал только день действительной службы, а я уже пережил вечность самой отчаянной муки. С 8 часов утра до 9 часов вечера нас толкли и канителили на казарменном двору, как стадо животных. Три раза повторялась комедия телесного смотра, и все, заявлявшие себя больными, не получили к себе и по 10 минут внимания и были отмечены: «годен». Когда нас, этих годных, 2000 человек, погнали от воинского начальника в казармы, по улице чуть ли не в версту длиной стояла толпа — тысячи родственников, матерей, жен с детьми на руках, и если бы вы слышали и видели, как они цеплялись за своих отцов, мужей, сыновей, и, тащась на их шеях, отчаянно рыдали. Я вообще веду себя сдержанно и владею своими чувствами, но я не выдержал и также плакал…» (На газетном языке это самое выражается так: подъем патриотизма огромный.) «Где та мера, чтобы измерить все это огульное горе, которое распространится теперь чуть ли ни на одну треть земного шара? А мы, мы теперь пушечное мясо, которое в недалеком будущем не замедлят подставить жертвами богу мщения и ужаса…
Я никак не могу установить внутреннего равновесия. О, как я ненавижу себя за эту двойственность, которая мешает мне служить одному господину и Богу…»
Человек этот недостаточно еще верит в то, что страшно не то, чтоо погубит тело, а то, что погубит и тело и душу, и потому и не может отказаться; но, покидая семью, вперед обещается, что через него не осиротится ни одна японская семья. Он верит в главный закон Бога, закон всех религий: поступать с другими так, как хочешь чтобы поступали с тобой. И таких людей в наше время, более или менее сознательно признающих этот закон, не в одном христианском, но и в буддийском, магометанском, конфуцианском, браминском мире не тысячи, а миллионы.
Есть истинные герои — не те, которых чествуют теперь за то, что они, желая убивать других, сами не были убиты, а истинные герои, сидящие теперь по тюрьмам и в Якутской области за то, что они прямо отказались идти в ряды убийц и предпочли мучиничество отступлению от закона Христа. Есть и такие, как тот, который пишет мне, которые пойдут, но не будут убивать. Но и то большинство, которое идет, не думая, стараясь не думать о том, что оно делает, в глубине души уже чувствует теперь, что делает дурное дело, повинуясь властям, отрывающим их от труда и семьи и посылающим их на ненужное, противное их душе и вере смертоубийство; но идут только потому, что они так опутаны со всех сторон, что «куда же денешься?»
Те же, которые остаются, не только чувствуют, но знают и выражают это. Вчера я встретил на большой дороге порожнем возвращавшихся из Тулы крестьян. Один из них, идя подле телеги, читал листок.
Я спросил:
— Что это, телеграмма? Он остановился.
— Это вчерашняя, а есть и нынешняя.
Он достал другую из кармана. Мы остановились. Я читал.
— Что вчера на вокзале было, — начал он, — страсть. Жены, дети, больше тысячи; ревут, обступили поезд, не пускают. Чужие плакали, глядучи. Одна тульская женщина ахнула и тут же померла; пять человек детей. Распихали по приютам, а его все же погнали… И на что нам эта какая-то Манчжурия? Своей земли много. А что народа побили и денег загубили…
Да, совсем иное отношение людей к войне теперь, чем то, которое было прежде, даже недавно, в 77 году. Никогда не было того, что совершается теперь.
Газеты пишут, что при встречах царя, разъезжающего по России гипнотизировать людей, отправляемых на убийство, проявляется неописуемый восторг в народе. В действительности же проявляется совсем другое. Со всех сторон слышатся рассказы о том, как там повесилось трое призванных запасных, там еще двое,