что роман «кажется, стал»,[1890] а в письме Толстого к Страхову около 9 апреля читаем такие строки: «Я со страхом чувствую, что перехожу на летнее состояние: мне противно то, что я написал, и теперь у меня лежат корректуры на апрельскую книжку, и боюсь, что не буду в силах поправить их. Всё в них скверно, и всё надо переделать, и переделать всё, что напечатано, и всё перемарать, и всё бросить, и отречься, и сказать: виноват, вперед не буду, и постараться написать что-нибудь новое, уже не такое нескладное ни то ни семное. Вот в какое я прихожу состояние, и это очень приятно… И не хвалите мой роман. Паскаль завел себе пояс с гвоздями, которым он пожимал локтями всякий раз, как чувствовал, что похвала его радует. Мне надо завести такой пояс. Докажите мне искреннюю дружбу: или ничего не пишите про мой роман, или напишите мне только всё, что в нем дурно. И если правда то, что я подозреваю, что я слабею, то, пожалуйста, напишите мне. Мерзкая наша писательская должность – развращающая. У каждого писателя есть своя атмосфера хвалителей, которую он осторожно носит вокруг себя и не может иметь понятия о своем значении и о времени упадка. Мне бы хотелось не заблуждаться и не развращаться дальше. Пожалуйста, помогите мне в этом. И не стесняйтесь только, что вы строгим осуждением можете помешать деятельности человека, имевшего талант. Гораздо лучше остановиться на «Войне и мире», чем писать «Часы»[1891] или т. п.».
В ответ на это письмо Страхов написал Толстому очень вдумчивое, ободряющее письмо, в котором он, тонко анализируя роман и отмечая некоторые менее удавшиеся автору места и второстепенные ошибки в роде тех, которые вкрались в описание венчания Левина, дает очень высокую оценку ему в целом, видя в нем произведение «великого мастера». Ему кажется, что Толстой приходит в уныние оттого, что борется с техникой и устал.[1892]
В свою очередь, отвечая на письмо Страхова, Толстой коснулся общих вопросов своего поэтического творчества – по связи с «Анной Карениной»: «Разумеется, – писал он около 26 апреля 1876 г., – мне невыразимо радостно ваше понимание; но не все обязаны понимать, как вы. Может быть, вы только охотник до этих делов, как и я, как наши тульские голубятники. Он турмана ценит очень дорого; но есть ли настоящие достоинства в этом турмане, – вопрос. Кроме того, вы знаете – наш брат беспрестанно без переходов прыгает от уныния и самоунижения к непомерной гордости. Это я к тому говорю, что ваше суждение о моем романе верно, но не всё, т. е. всё верно, но то, что вы сказали, выражает не всё, что я хотел сказать… Если же бы я хотел сказать словами всё то, что имел в виду выразить романом, то я должен бы был написать роман, тот самый, который я написал, с начала. И если близорукие критики думают, что я хотел описывать только то, что мне нравится, как обедает Облонский и какие плечи у Карениной, то они ошибаются. Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой, для выражения себя; но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна и без того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами нельзя, а можно только посредственно – словами, описывая образы, действия, положения. Вы всё это знаете лучше меня, но меня занимало это последнее время. Одно из очевиднейших доказательств этого было для меня самоубийство Вронского, которое вам понравилось. Этого никогда со мной так ясно не бывало. Глава о том, как Вронский принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять и совершенно для меня неожиданно, но несомненно Вронский стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо. И если критики теперь уже понимают и в фельетоне могут выразить то, что я хочу сказать, то я их поздравляю и смело могу уверить qu’ils en savent plus long, que moi…[1893] То, что я сделал ошибки в венчаньи, мне очень обидно, тем более, что я люблю эту главу. Боюсь, не будет ли тоже ошибок в специальности, которой я касаюсь в том, что выйдет теперь в апреле. Пожалуйста напишите, если найдете или другие найдут».
«Ошибки в венчании» заключались в том, как указал Страхов в письме к Толстому от 12—15 апреля, что в журнальном тексте невеста приезжает в церковь до приезда жениха, а не после, как это принято, и что после венчания они не прикладываются к образам, вопреки предписанию церковного ритуала.[1894] В последующем отдельном издании романа первая ошибка была исправлена Толстым, вторую же он, очевидно, считал несущественной и потому не исправил ее. «Ошибки в специальности», которых опасался Толстой, говоря о тексте романа, предназначенном к печатанию в предстоящей апрельской книжке, – это те ошибки, которые могли быть допущены Толстым в вопросах живописи, в связи с изображением художника Михайлова, фигурирующего как раз в тексте, напечатанном в апрельской книжке «Русского вестника» за 1876 г. В письме от 8 мая Страхов писал Толстому, что он беседовал по этому поводу с известным художественным критиком и знатоком искусства В. В. Стасовым, и тот, высказав негодование по поводу изображения художника Михайлова, никаких промахов в самом существе дела не заметил, хоть и любит придираться к малейшим неточностям.[1895]
Насколько Толстой мало в ту пору вдохновлялся работой над «Анной Карениной» и в какой мере влекли его другие интересы – преимущественно философского и религиозного характера, – видно из следующих строк его письма к А. А. Толстой, написанного в середине апреля: «Теперь я, к несчастью, ничем не могу себе позволить заниматься, кроме окончания романа; но с весной чувствую, что необходимая серьезность для занятия таким пустым делом оставляет меня. И боюсь, что не кончу его раньше будущей зимы. Летом же буду заниматься теми философскими и религиозными работами, которые у меня начаты не для печатания, но для себя.[1896]
В письме к Страхову от 16—18 мая Толстой просит его прислать ему одну или две книги по педагогике, вроде «Антропологии» Ушинского, «самое новое, и искусственное и неглупое, сколько возможно, такие книги, которые должен был изучать А. А. Каренин, приступая к воспитанию оставшегося у него на руках сына». В том же письме он сообщает Страхову, что в майской книжке «Русского вестника» он не печатает романа, но мечтает продолжать его в июньской. Однако лето, как это бывало большей частью у Толстого, не располагало его к работе. 6—8 июня он пишет Страхову: «Пришло лето прекрасное, и я любуюсь и гуляю и не могу понять, как я писал зимою». Но в самом конце июля Толстой делает попытку вновь приняться за работу над романом. В письме от 31 июля, в шутку предлагая Страхову «вместо того, чтобы читать «Анну Каренину», кончить ее» и таким образом избавить его «от этого Дамоклова меча», он добавляет: «Я вчера попробовал заниматься и непременно хочу заставить себя работать».
Однако в течение ближайшего месяца Толстой над романом, видимо, не работал. Затем большую часть сентября он провел в поездках в Казань, Самару, Оренбург. Из Казани Толстой 5 сентября пишет жене, что ему «писать как будто очень хочется»,[1897] но, вернувшись в Ясную поляну 20 сентября, он долго еще не принимается за работу. С. Толстая сообщает T. A. Кузминской 10 октября: «Левочка за писание свое еще не взялся, и меня это очень огорчает. Музыку он тоже бросил и много читает и гуляет и думает, собирается писать» (Архив Т. А. Кузминской). 11 ноября ей же Софья Андреевна пишет: «Левочка совсем не пишет, в унынии, и всё ждет, когда уяснится у него в голове и пойдет работа» (там же). Сам Толстой в письме от 12 ноября жалуется Страхову: «Приехав из Самары и Оренбурга вот скоро два месяца (я сделал чудесную поездку), я думал, что возьмусь за работу, окончу давящую меня работу – окончание романа – и возьмусь за новое, и вдруг вместо этого всего – ничего не сделал. Сплю духовно и не могу проснуться. Нездоровится, уныние. Отчаяние в своих силах. Что мне суждено судьбою, не знаю, но доживать жизнь без уважения к ней – а уважение к ней дается только известного рода трудом – мучительно. Думать даже – и к тому нет энергии. Или совсем худо, или сон перед хорошим периодом работы». В тот же день он писал Фету: «Сплю и не могу писать, презираю себя за праздность и не позволяю себе взяться за другое дело».
Однако уныние и бездеятельность у Толстого очень скоро после этого сменились напряженной и возбужденной работой над романом. 10 ноября С. А. Толстая записывает в свой дневник: «Всю осень он говорил: «Мой ум спит», и вдруг неделю тому назад точно что расцвело в нем: он стал весело работать и доволен своими силами и трудом. Сегодня, не пивши кофе, молча сел за стол и писал, писал более часу, переделывая главу Алекс. Алекс. в отношении Лидии Ивановны и приезд Анны в Петербург».[1898]
Эта запись предваряется справкой С. А. Толстой под тем же числом, дающей любопытный материал для уяснения некоторых деталей творческой работы Толстого: «Сейчас Лев Николаевич рассказывал мне, как ему приходят мысли к роману: «Сижу я внизу, в кабинете, и разглядываю на рукаве халата белую шелковую строчку, которая очень красива. И думаю о том, как приходит в голову людям выдумывать все узоры, отделки, вышиванья; и что существует целый мир женских работ, мод, соображений, которыми живут женщины. Что это должно быть очень весело, и я понимаю, что женщины могут это любить и этим заниматься. И конечно, сейчас же мои мысли[1899] (т. е. мысли к роману). Анна… И вдруг мне эта строчка дала целую главу. Анна лишена этих радостей заниматься этой женской стороной жизни, потому что она одна, все женщины от нее отвернулись, и ей не с кем поговорить обо всем том, что составляет обыденный, чисто женский круг занятий».[1900] Глава, о которой здесь говорится, – XXVIII пятой части (по счету отдельного издания). Кстати – она подверглась в процессе писания значительной переделке из-за того, что Толстой поместил первоначально Вронского и Анну после их приезда в Петербург в одном