она. И дѣйствительно, M-lle Cordon объявила, что она не можетъ оставаться въ домѣ…… если Сережа будетъ также indiscipliné.[1116] Съ трудомъ понявъ, что дѣло въ томъ, что Сережа былъ не послушенъ и impertinent, il raisonne, il vient de manger,[1117] съѣлъ тайно два персика, Анна постаралась успокоить M-lle Cordon и подозвала сына. Она сдѣлала ему выговоръ, успокоила M-lle Cordon, подтвердила положенное ею наказаніе и сѣла за кофе, испытывая успокоеніе. Какъ эта самая привычка сына прежде мучила ее! Теперь же она и не думала о немъ.
«Что же, неужели я равнодушна стала къ Сережѣ?» Она взглянула на него, провѣряя свое чувство; курчавые, рыжеватые волоса, холодный, хотя и дѣтскій, но холодный взглядъ маленькихъ глазъ, толстыя, большія, костлявыя, голыя колѣни, улыбка робкая и притворная.[1118] «Нетолько равнодушна, но онъ непріятенъ мнѣ – это маленькій Алексѣй Александровичъ.[1119] Боже мой, что я буду дѣлать? Я не могу оставаться съ этими мыслями, съ этой неизвѣстностью».[1120]
– Нѣтъ, я нынче не пойду гулять, – сказала она Сережѣ (это было обычное время гулянья ея съ сыномъ, во время котораго она отпускала гувернантку), – за то, что ты дурно велъ себя. Мнѣ надо написать письма.
Она подошла къ столу, открыла бюваръ. «Но что же я напишу Вронскому, пока не имѣю отвѣта мужа? Если бы я видѣла его. Зачѣмъ я не сказала вчера?» И опять, опять краска стыда покрывала ея щеки. Она встала отъ стола и вышла на терассу и стала по привычкѣ оглядывать цвѣты.
Шумъ колесъ мимо ограды заставилъ ея оглянуться. Между дравий[?] изгородью и оградой промелькнулъ кузовъ кареты. Карета остановилась у подъѣзда. «Это отъ него, – подумала она. – Это Иванъ Викентьичъ, это карета за мной».
Она прислушалась. Какіе то голоса говорили въ передней, женскій и мужской, она не могла разобрать. Послышались шаги съ скрипомъ толстых подошвъ. Хотя она знала этотъ скрипъ сапогъ лакея Корнея, за которые она даже выговаривала ему, она не узнала ихъ. Чтобы скрыть свое волненіе, она поспѣшно обернулась къ цвѣтамъ и стала перевязывать ихъ. Это былъ Корней, она узнала его голосъ.
– Княгиня Марья Ивановна съ сыномъ, изъ Москвы, – доложилъ онъ.[1121]
«Ахъ, я забыла», подумала Анна. Это была тетка ея Княгиня Марья Ивановна и та самая, у которой она жила въ К., гдѣ вышла замужъ за Алексѣя Александровича, бывшаго тамъ губернаторомъ, и обѣщавшая пріѣхать на этихъ дняхъ въ Петербургъ для опредѣленія старшаго неудавшагося сына въ какое нибудь военное училище или въ юнкера.
Первое чувство Анны было радость. Хотя вульгарная губернская большая барыня, Княгиня Марья Ивановна была добродушное, простое существо, которому многимъ обязана была Анна и которая всегда любила ее. Съ терассы ей слышенъ былъ то басистый, то визгливый голосъ Княгини Марьи Ивановны, имѣвшей даръ говорить такъ, какъ будто говорило вдругъ много обрадованныхъ и взволнованныхъ, тогда какъ говорила она одна, и всегда по французски, хотя и дурно, и всегда не для того, чтобы выражать свои мысли и чувства, а только для того, что въ обществѣ надо говорить.
Анна, отдавшись своему чувству, радостно побѣжала почти своей легкой походкой ей на встрѣчу, но въ гостиной она вдругъ остановилась и, невольно сморщивъ лобъ отъ внутренней боли, вскрикнула и покрыла лицо руками. «Что если она была у него и она знаетъ?»
Но думать объ этомъ было некогда. Княгиня Марья Ивановна ужъ увидала ее изъ передней и улыбаясь манила ее къ себѣ и кричала ей:
– Покажите же мнѣ ее! Вотъ она наконецъ! – и кричала сыну и извощику: – Петя, Петя! ахъ, какой ты непонятливый! Если скажетъ – мало… ну, дай рубль, но больше не давай. Довольно, голубчикъ, довольно. Ну вотъ и она. Какъ я рада! Я въ Петербургѣ и не остановилась. Я думала, что Алексѣй Александровичъ здѣсь. Ну, все равно. Что, не узнала бы моего Петю? Да вотъ привезла сюда, въ гвардію. Онъ у меня и дѣвушка, и курьеръ, и все. Вѣдь мы не столичные, не высшаго. Ну, какъ ты похорошѣла, моя радость. Петя! цѣлуй руку. Когда выйдешь изъ подъ моей опеки, обращайся какъ знаешь, по новому, а у кузины старшей и той, которая тебя устроитъ, цѣлуй руку. Ну, пойдемъ, пойдемъ, и ничего не хочу. Я на станціи выпила гадость какую то.
Но Княгиню Марью Ивановну долго нельзя было довести до гостиной, куда Анна хотѣла посадить ее. Княгиня Марья Ивановна останавливалась въ каждой комнатѣ, всѣмъ любовалась, все распрашивала и на все высказывала свои замѣчанія. Она и всегда, но особенно теперь, въ Петербургѣ, была озабочена тѣмъ, чтобы показать, что она цѣнитъ ту высоту положенія, въ которомъ находится та Анна, которую она же выдала замужъ, но что она, съ одной стороны, нисколько не завидуетъ, не поражена этимъ величіемъ и, съ другой стороны, цѣнитъ это, радуется этому и никогда не позволитъ себѣ быть indiscrète[1122] и пользоваться своими правами. Во всякомъ словѣ ея, въ манерѣ, въ отставшемъ по модѣ, но претенціозномъ дорожномъ туалетѣ было замѣтно напряженіе не уронитъ себя въ Петербургѣ, сдѣлать свое дѣло, но не осрамиться и не быть Каренинымъ въ тягость.
– Какая прелесть дача. Вотъ, говорятъ, въ Петербургѣ нѣтъ деревни. И деревня, и элегантно, и вода. Какъ мило. И все казенное, charmant![1123] И цвѣты, и букеты… Я до страсти люблю цвѣты. Ты не думай, что я тебя стѣсню. Я на нѣсколько часовъ.
– Ахъ, тетушка, я такъ рада.
– А Петю не узнала бы, а? – говорила мать, съ скрываемой гордостью указывая на молодого человѣка съ потнымъ, налитымъ густой кровью лицомъ, въ голубомъ галстукѣ и короткомъ пиджакѣ, который, улыбаясь и краснѣя, смотрѣлъ на Анну такимъ взглядомъ, который щекоталъ ее и производилъ на нее впечатлѣніе, что онъ смотритъ на нее не туда, куда нужно. Анна никакъ не узнала бы его. Она помнила 9-лѣтняго Петю, забавлявшаго всѣхъ своимъ апетитомъ, потомъ слышала, что наука не задалась ему и онъ побывалъ, какъ всѣ подобные ему молодые люди, въ гимназіи, въ пансіонѣ, въ какихъ то технотопографическихъ училищахъ, въ которыхъ оказывалось, что гораздо лучше, чѣмъ въ гимназіяхъ, и что его везутъ въ юнкера. Но никакъ не могла себѣ представить, что этотъ краснѣющій и упорно нечисто глядящій на нее красивый юноша – тотъ самый Петя.
– Онъ славный малый и не думай, чтобы неспособный, напротивъ; но ты знаешь, эти требованія, эти интриги.
Не смотря на отказы тетушки, Анна, хотя и знала, что это очень стѣснитъ ее, уговорила тетушку остаться ночевать у нее и пошла велѣть приготовить ей комнату.
– Нѣтъ, все это величіе (les grandeurs) не испортили ее, – сказала мать сыну, когда она вышла. – Такая же добрая, милая. И найти такое радушіе въ Петербургѣ!
– Какъ она хороша, мама! Я никогда не видалъ такой красавицы. Какія руки!
– Да, она еще похорошѣла. И вотъ говорили, что это бракъ не по любви, а они такъ счастливы, что… Ахъ, батюшки, красный мѣшечекъ! – вскрикнула она, всплеснувъ руками. – Бѣги, въ каретѣ. – Но мѣшечекъ былъ въ передней. – И какъ хорошо у нихъ. И садовникъ, и оранжереи – все казенное.
Анна была рада теперь пріѣзду тетки. Это ее отвлекало отъ неразрѣшимаго вопроса. Она съ веселымъ лицомъ вернулась къ ней.
– Вы какъ хотите, тетушка, а я приготовила вамъ и Петѣ.
– Нѣтъ, нѣтъ, нѣтъ, Петя въ Петербургъ, у Милюковскихъ, ему готова. Да и я поѣду. Я благодарю, я тронута. Ну, давайте, коли хотите, я выпью кофею, – сказала она, оглядывая въ подробностяхъ и Петербургскаго Корнея – лакея съ его разчесанными бакенбардами и бѣлымъ галстукомъ, и подносъ-столикъ, и всю эту элегантность службы.
– Ну, давайте. Какъ это практично. Ну чтожъ, покажи же мнѣ Сережу, твоего кумира. Петя, поди, будь услужливъ, поди поищи въ саду и приведи сюда.
– Нѣтъ, вы, пожалуйста, тетушка не уѣзжайте и будьте какъ дома. Если вы хотите ѣхать въ Петербургъ, моя карета къ вашимъ услугамъ. Я никуда не поѣду.
Княгиня Марья Ивановна улыбнулась и пожала руку Аннѣ.
– Признаюсь тебѣ, мой дружокъ, я не ждала отъ тебя дурнаго пріема, но я знаю, что въ вашемъ положеніи есть обязанности. Но ты такъ мила. Все тоже, все тоже золотое сердце. Я тебѣ правду скажу, я на одно разчитывала, это – что ты и Алексѣй Александровичъ не откажетесь сказать словечко Милютину. Ты знаешь, это такъ важно. A Pierre славный, славный малый. Это у него есть что то. Я мать, но не заблуждаюсь. Алексѣй Александровичъ, я знаю, въ такой силѣ теперь, что одно слово. И ты тоже. Ты знаешь, женщина…
– Я скажу графинѣ Лидіи Ивановнѣ, да и самому… – сказала Анна.
– Я очень, очень рада, – продолжала Княгиня, оглядывая искоса платье Анны.
– Аглицкое шитье. А мы считали, что это старо. А это самый grand genre.[1124] Лизѣ сдѣлаю. Вотъ помнишь наши толки, когда ты выходила замужъ. Я говорила, что все будетъ прекрасно. Онъ человѣкъ, котораго нельзя не уважать глубоко. А это главное. Если бы не было дѣтей, ну такъ. Но я такъ рада была, когда родился Сережа. И у женщины, у которой есть сынъ, есть цѣль жизни, есть существо, на которомъ можно сосредоточить всю нѣжность женскаго сердца. И я такъ понимаю, какъ мнѣ про тебя разсказывали, что ты живешь для сына. Разумѣется, les devoirs[1125] общества.
Анна покраснѣла отъ стыда и боли, когда ей напомнили такъ живо ту роль матери, которую она взяла на себя и которую она не выдержала.
– Вотъ и онъ. А поди сюда, мой красавецъ. – «Вотъ я говорила Тюньковой, – подумала она, – что для мальчика самое лучшее бѣлое пике». – Какъ выросъ! И какъ онъ соединилъ красоту матери и серьезность отца. Взглядъ. Ну, craché![1126]
Княгиня Марья Ивановна была притворна во всемъ равно, какими бываютъ всѣ добродушные люди; но притворство относительно всего другаго не оскорбляло Анну, притворство же къ сыну больно укололо ее именно потому, что она чувствовала, что она одинаково притворно сама относилась къ сыну. Ей такъ тяжело это было, что, чтобы отвлечь Княгиню Марью Ивановну отъ сына, она предложила выдти на терассу. На терассѣ Княгиня Марья Ивановна любовалась и видомъ, и трельяжемъ, и стальными скамейками съ пружинными стисками. И Аннѣ странно и мучительно было чувствовать эту добродушную зависть ея положенію. Какъ бы ей хотѣлось быть хоть въ сотой долѣ столь счастливой тѣмъ, что въ глазахъ ея тетки было такъ прекрасно, такъ твердо, такъ стройно, такъ важно.