это письмо я, естественно (ибо страстно хотелось!), не ответила.
Ибо любовь – случайность.
* * *
Письмо это живо, хранится с моими прочими бумагами у друзей, в Москве.
Первое письмо осталось последним.
IV. Два стишка
Первая моя книга “Вечерний альбом” вышла, когда мне было 17 лет, – стихи 15-ти, 16-ти и 17-ти лет. Издала я ее по причинам, литературе посторонним, поэзии же родственным, – взамен письма к человеку, с которым была лишена возможности сноситься иначе. Литератором я так никогда и не сделалась, начало было знаменательно.
Книгу издать в то время было просто: собрать стихи, снести в типографию, выбрать внешность, заплатить по счету, – всё. Так я и сделала, никому не сказав, гимназисткой VII кл. По окончании печатания свезла все 500 книжек на склад, в богом забытый магазин Спиридонова и Михайлова (почему?) и успокоилась. Ни одного экземпляра на отзыв мною отослано не было, я даже не знала, что так делают, а знала бы – не сделала бы: напрашиваться на рецензию! Книги моей, кроме как у Спиридонова и Михайлова, нигде нельзя было достать, отзывы, тем не менее, появились – и благожелательные: большая статья Макса Волошина, положившая начало нашей дружбы, статья Марьетты Шагинян (говорю о, для себя, ценных) и, наконец, заметка Брюсова. Вот что мне из нее запало:
“Стихи г-жи Цветаевой обладают какой-то жуткой интимностью, от которой временами становится неловко, точно нечаянно заглянул в окно чужой квартиры…” (Я, мысленно: дома, а не квартиры!)
Середину, о полном овладении формой, об отсутствии влияний, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их – как незапомнившуюся в словах – опускаю. И, в конце: “Не скроем, однако, что бывают чувства более острые и мысли более нужные, чем:
Нет! ненавистна мне надменность фарисея!
Но, когда мы узнаём, что автору всего семнадцать лет, у нас опускаются руки”…
Для Брюсова такой подход был необычаен. С отзывом, повторяю, поздравляли. Я же, из всех приятностей запомнив, естественно, неприятность, отшучивалась: “Мысли более нужные и чувства более острые? Погоди же!”
Через год вышла моя вторая книга “Волшебный фонарь” (1912г. затем перерыв по 1922 г., писала, но не печатала) – и в ней стишок —
В. Я. БРЮСОВУ
Улыбнись в мое “окно”,
Иль к шутам меня причисли, —
Не изменишь, всё равно!
“Острых чувств” и “нужных мыслей”
Мне от Бога не дано.
Нужно петь, что всё темно,
Что над миром сны нависли…
– Так теперь заведено. —
Этих чувств и этих мыслей
Мне от Бога не дано!
[22]
Словом, войска перешли границу. Такого-то числа, такого-то года я, никто, открывала военные действия против – Брюсова.
Стишок не из блестящих, но дело не в нем, а в отклике на него Брюсова.
“Вторая книга г-жи Цветаевой “Волшебный фонарь”, к сожалению, не оправдала наших надежд. Чрезмерная, губительная легкость стиха…” (ряд неприятностей, которых я не помню, и, в конце:) “Чего же, впрочем, можно ждать от поэта, который сам признается, что острых чувств и нужных мыслей ему от Бога не дано”.
Слова из его первого отзыва, взятые мною в кавычки, как его слова, были явлены без кавычек. Я получалась – дурой. (Валерий Брюсов “Далекие и близкие”, книга критических статей.)
Рипост был мгновенный. Почти вслед за “Волшебным фонарем” мною был выпущен маленький сборник из двух первых книг, так и называвшийся “Из двух книг”, и в этом сборнике, черным по белому:
В. Я. БРЮСОВУ
Я забыла, что сердце в Вас – только ночник,
Не звезда! Я забыла об этом!
Что поэзия ваша из книг
И из зависти – критика. Ранний старик,
Вы опять мне на миг
Показались великим поэтом.
* * *
Любопытно, что этот стих возник у меня не после рецензии, а после сна о нем, с Ренатой, волшебного, которого он никогда не узнал. Упор стихотворения – конец его, и я бы на месте Брюсова ничего, кроме двух последних слов, не вычитала. Но Брюсов был плохой читатель (душ).
* * *
Отзыва, на сей раз, в печати не последовало, но “в горах” (его крутой души) “отзыв” длился – всю жизнь.
* * *
Не обольщаюсь. Брюсов в опыте моих чувств, точнее: в молодом опыте вражды значил для меня несравненно больше, чем я – в его утомленном опыте. Во-первых, он для меня был Брюсов (твердая величина), меня не любящий, я же для него – Х, его не любящий и значущий только потому и тем, что его не любящий. Я не любила Брюсова, он не любил кого-то из молодых поэтов, да еще женщину, которых, вообще, презирал. Этого у меня к нему не было – презрения, ни тогда, на вершине его славы, ни спустя, под обломками ее. Знаю это по волнению, с которым сейчас пишу эти строки, непогрешимому волнению, сообщаемому нам только величием. Дерзала – да, дерзила – да, презирала – нет. И, может быть, и дерзала-то и дерзила только потому, что не умела (не хотела?) иначе выявить своего, сильнейшего во мне, чувства ранга. Словом, если перенести нашу встречу в стены школы, дерзила директору, ректору, а не классному наставнику. В моем дерзании было благоговение, в его задетости – раздражение. Значительность же вражды в прямой зависимости от значительности объекта. Посему в этом романе нелюбви в выигрыше (ибо единственный выигрыш всякого нашего чувства – собственный максимум его) – в выигрыше была я.
V. “Семья поэтов”
Той же зимой 1911 г. – 1912 г., между одним моим рифмованным выпадом и другим, меня куда-то пригласили читать – кажется, в “О-во Свободной Эстетики”. (Должны были читать все молодые поэты Москвы.) Помню какую-то зеленую комнату, но не главную, а ту, в которой ждут выхода. Черная густая мужская группа поэтов и, головой превышая, действительно оглавляя – Брюсов. Вхожу и останавливаюсь, выжидая чьего-нибудь первого шага. Он был сделан тотчас же – Брюсовым.
– А это – поэтесса Марина Цветаева. Но так как “все друзья в семье поэтов”, то можно (поворот ко мне) без рукопожатий.
(Не предвосхищенное ли советское “рукопожатия отменяются”, но у советских – из-за чесотки, а у Брюсова из-за чего?)
Нацелившись на из всей группы единственного мне знакомого – Рубановича, подхожу и здороваюсь за руку, затем с ближайшим его соседом: “Цветаева”, затем с соседом соседа, затем с соседом соседа соседа, и так на круговую, пока не перездоровалась со всеми – всеми, кроме Брюсова. Это – человек было около двадцати – все-таки заняло известное время, тем более что я, природно-быстрая, превратила проформу в чувство, обычай – в обряд. В комнате “царило молчание”. Я представлялась: “Цветаева”. Брюсов ждал. Пожав двадцатую руку, я скромно вышла из круга и стала в сторонке, невинно, чуть не по-институтски. И, одновременно, отрывистый, всей пастью, лай Брюсова:
– А теперь, господа, можно и начинать?
* * *
Чего хотел Брюсов своей “семьей поэтов”? Настолько-де друзья, что и здороваться не стоит? Избавить меня от двадцати чужих рук в одной моей? Себя – от пяти минут бездействия? Щадил ли предполагаемую застенчивость начинающего?
Может быть, одно из перечисленных, может быть, всё вместе, а вернее всего подсознательное нежелание близкого, человеческого (и, посему, обязывающего), через ладонь, знакомства. Отскок волка при виде чужой породы. Чутье на чужесть. Инстинкт.
Так это и пошло с тех пор, обмен кивками. С каждым разом становилось все позднее и позднее для руки. Согласитесь, что проздоровавшись десять лет подряд всухую, неловко как-то, неприлично как-то, вдруг ни с того ни с сего – за руку.
Так я и не узнала, какая у Брюсова ладонь.
VI. Премированный щенок
“Ilfaut a chacun donner son joujou”.
E. Rostand[23]
Был сочельник 1911 г. – московский, метельный, со звездами в глазах и на глазах. Утром того дня я узнала от Сергея Яковлевича Эфрона, за которого вскоре вышла замуж, что Брюсовым объявлен конкурс на следующие две строки Пушкина:
Но Эдмонда не покинет
Дженни даже в небесах.
– Вот бы Вам взять приз – забавно! Представляю себе умиление Брюсова! Допустим, что Брюсов – Сальери, знаете, кто его Моцарт?
– Бальмонт?
– Пушкин!
Приз, данный мне Брюсовым за стихи, представленные в последний час последнего дня (предельный срок был Сочельник) – идея была соблазнительной! Но – стих на тему![24] Стих – по заказу! Стих – по мановению Брюсова! И второй камень преткновения, острейший, – я совсем не знала, кто Эдмонда, мужчина или женщина, друг или подруга. Если родительный падеж: кого-чего? – то Эдмонд выходил мужчиной, и Дженни его не покинет, если же именительный падеж: кто-что? – то Эдмонда – женщина и не покинет свою подругу Дженни. Камень устранился легко. Кто-то, рассмеявшись и не поверив моему невежеству, раскрыл мне Пушкина на “Пире во время чумы” и удостоверил мужественность Эдмонда. Но время было упущено: над Москвой, в звездах и хлопьях, оползал Сочельник.
К темноте, перед самым зажжением елок, я стояла на углу Арбатской площади и передавала седому посыльному в красной шапке конверт, в котором еще конверт, в котором еще конверт. На внешнем был адрес Брюсова, на втором (со стихами) девиз (конкурс был тайный, с обнаружением автора лишь по присуждении приза), на третьем – тот же девиз; с пометкой: имя и адрес. Нечто вроде моря-окияна, острова Буяна и Кащеевой смерти в яйце. “Письмецо” я Брюсову посылала на дом, на Цветной бульвар, в виде подарка на елку.
Каков же был девиз? Из Ростана, конечно:
Il faut a chacun donner son joujou
E. Rostand[25]
Каков же был стих? Не на тему, конечно, стих, написанный вовсе не на Эдмонда, за полгода до, своему Эдмонду, стих не только не на тему, а обратный ей и, обратностью своей, подошедший. Вот он:
“Но Эдмонда не покинет
Дженни даже в небесах”.
Воспоминанье слишком давит плечи,
Я о земном заплачу и в раю,
Я старых слов при нашей новой встрече
Не утаю.*
Где сонмы ангелов летают стройно,
Где арфы, лилии и детский хор,
Где всё – покой, я буду беспокойно
Виденья райские с усмешкой провожая,
Одна в кругу невинно-строгих дев,
Я буду петь, земная и чужая,
Воспоминанье слишком давит плечи,
Настанет миг – я слез не утаю…
Ни здесь, ни там – нигде не надо встречи,
И не для встреч проснемся мы в раю![26]
* * *
Стих этот я взяла из уже набиравшегося тогда “Волшебного фонаря”, вышедшего раньше выдачи, но уже после присуждения премий. (“Волшебный фонарь”, с.75.)
С месяц спустя – я только что вышла замуж – как-то заходим с мужем к издателю Кожебаткину.
– Поздравляю Вас, Марина Ивановна! Я, думая о замужестве:
– Спасибо.
– Вы взяли первый приз, но Брюсов, узнав, что это вы, решил вам, за молодостью, присудить первый из двух вторых.
Я рассмеялась.
Получать призы нужно было в “О-ве Свободной Эстетики”. Подробности стерлись. Помню только, что когда Брюсов объявил: “Первого не получил никто, первый же из двух вторых