нож, —
А граф был демонски — хорош!
Стойте, стойте, стойте!
Взметнулась красная штора:
В его объятиях — сестра!
Тут она их обоих убивает, и вот, в последнем куплете, сестра лежит с оскаленным страшным лицом, и — граф был демонски- хорош!
А «бледно — палевую розу» — знаете? Он встречает ее в парке, а может быть в церкви, и ей шестнадцать лет, и она в белом платье…
И бледно — палевая роза
Дрожала на груди твоей.
Потом она, конечно, пускается в разврат, и он встречает ее в ресторане, с военными, и вдруг она его видит!
В твоих глазах дрожали слезы,
Кричала ты: «Вина! скорей!»
И бледно — палевая роза
Дрожала на груди твоей.
Дни проходили чередою,
В забвеньи я искал отрад,
Блеснул твой прежний милый взгляд
Тебя семьи объяла проза,
Ты шла в толпе своих детей,
И бледно — палевая роза
Дрожала на груди твоей.
А потом она умерла, Марина, и лежит в гробу, и он подходит к гробу, и видит:
В твоих глазах застыли слезы…
— и потом уж не знаю что на ей —
И бледно — палевая роза
Дрожала на груди твоей.
Дрожала, понимаете, на недышащей груди! А— безумно люблю: и толпу детей, и его подозрительные отрады, и бледнопалевую розу, и могилу.
Но это еще не все, Марина. Это еще — как‑то — сносно, потому что все‑таки — грустно. А есть совсем глупости, которые я безумно люблю. Вы это знаете?
Родилась,
Крестилась,
Женилась,
Благословилась.
Родила.
Крестила,
Женила,
Благословила —
Умерла.
Вот и вся — женская жизнь!
А это вы знаете?
Перо мое писало Не знаю для кого…
Я:
— А сердце подсказало:
Для друг а моего.
Сонечка:
— Дарю тебе собачку,
Прошу ее любить,
Она тебя научит,
Как друга полюбить.
— Любить — полюбить — разве это стихи, Марина? Так и я могу. А я и перо вижу — непременно гусиное, все изгрызанное, а собачка, Марина, с вьющимися ушами, серебряно — шоколадная, с вот — вот заплачущими глазами: у меня самой бывают такие глаза.
Теперь, Марина, на прощание, мои самые любимые. Я — се- риозно говорю. (С вызовом:) — Лю — би — ме — е ваших.
Крутится, вертится шар голубой,
Шар голубо — ой, побудь ты со мной!
Крутится, вертится, хочет упасть,
Ка — валер ба — рыш — ню хочет украсть!
Нет, Марина! не могу! я это вам — спою!
(Вскакивает, заносит голову и поет то же самое. Потом, подойдя и становясь надо мной:)
— Теперь скажите, Марина, вы это — понимаете? Меня, такую, можете любить? Потому что это мои самые любимые стихи. Потому что это (закрытые глаза) просто — блаженство. (Речитативом, как спящая:) — Шар — в синеве — крутится, воздушный шар Монгольфьер, в сетке из синего шелку, а сам — голубой, и небо — голубое, и тот на него смотрит и безумно боится, чтобы он не улетел совсем! А шар от взляда начинает еще больше вертеться и вот — вот упадет, и все монгольфьеры погибнут! И в это время, пользуясь тем, что тот занят шаром…
Ка — ва — лер ба — рыш — ню хочет украсть!
Что к этому прибавить?
— А вот еще это, Сонечка:
Тихо дрогнула портьера.
Принимала комната шаги
Голубого кавалера
И слуги…
Все тут нам. кроме барышни — и шара. Но шар, Сонечка, — земной, а от барышни он идет. Она уже позади, кончилась. Он ее уже украл и потом увидел, что — незачем было.
Сонечка, ревниво:
— Почему?
Я:
— А потому, что это был — поэт, которому не нужно было украсть, чтобы иметь. Не нужно было иметь.
— А если бы эго я была — он бы тоже ушел?
— Нет, Сонечка.
— О, Марина! Как я люблю боль! Даже — простую головную! Потому что зубной я не знаю, у меня никогда не болели зубы, и я иногда плакать готова, что у меня никогда не болели зубы, — говорят, такая чу — удная боль: ну — удная!
— Сонечка, вы просто с ума сошли! Тьфу, тьфу не сглазить, чертовка! Вы Malibran знаете?
— Нет.
— Певица.
— Она умерла?
— Около ста лет назад, и молодая. Ну, вот Мюссе написал ей стихи «Stances a la Malibran»[190] — слушайте:
(И меняя на Сонечку некоторые слова:)
…Ne savais tu done pas, comedienne imprudente,
Que ces cries insenses qui sortaient de ton coeur De ta joue amaigrie augmentaient la chaleur?
Ne savais‑tu done pas que sur ta tempe ardente Ta main de jour en jour se posait plus brulante,
Et que e’est tenter Dieu que d’aimer la douleur?[191]
…Странные есть совпадения. Нынешним летом 1937 года, на океане, в полный разгар Сонечкиного писания, я взяла в местной лавке «Souvenirs», одновременно и библиотеке, годовой том журнала «Lectures» —1 1867 года— и первое, что я увидела: Ernest Legouve «Soixante ans de souvenirs— La Malibran» (о которой я до этого ничего не знала, кроме стихов Мюссе).
«Quoi qu’elle tfltj’image meme de la vie et que 1 ’enchantement put passer pour un des traits dominants de son caractere, 1 ’idee de la mort lui etait toujours presente. Elle disait toujours qu’elle mourrait jeune. Parfois comme si elle eut senti tout a coup je ne sais quel souffle glace, comme si l’ombre de l’autre nionde se fut projetee dans son ame, elle tombait dans d’affreux acces de melancolie et son coeur se noyait dans un deluge de larmes. J’ai la sous les yeux ces mots ecrits de sa main: — Venez me voir tout de suite! J’etouffe de sanglots! Toutes les idees funebres sont a mon chevet et la mort— a leur tete…»[192]
— Что это, как не живая Сонечкина «записочка»?
Встречи были — каждый вечер, без уговора. Приходили они врозь и в разное время, из разных театров, из разных жизней. И всегда Сонечка хотела — еще остаться, последняя остаться, но так как это было бы — не идти домой с Володей, я всякий раз на совместном уходе — настаивала.
— Идите, Сонечка, а то я потом неизбежно пойду вас провожать, и у вас пропаду, и Аля будет голодная — и т. д. Идите, моя радость, ведь день — скоро пройдет!
Мне хорошо и сохранно было их отпускать — в рассвет. Иногда я их, в этот рассвет, до угла Борисоглебского и Поварской, провожала.
— Aimez‑vous bien, vous qui m’avez aimee tous deux, et dites- vous parfois mon nom dans un baiser[193]
* * *
— Марина! А оказывается, Володя — влюблен! Когда увидели, что я — в него — потому что я все время о нем говорю: чтобы произносить его имя — мне сразу рассказали, что он на днях в кафе «Электрик» целый вечер не сводил глаз с танцовщицы, которая танцевала на столе — и даже не допил своего стакана.
Я, когда узнала, сразу ему сказала: «Как вам не стыдно, Володя, ходить к Марине и заглядываться на танцовщицу! Да у Марины из каждого рукава ее бумазейного платья — по сотне гурий и пэри! Вы просто — дурак!» И сразу ему сказала, что вам непременно скажу — и он очень испугался, Марина, весь потемнел и стал такой злой, такой злой! И знаете, что он мне сказал? «Я всегда думал, что вы такая только с М. И., что это она — в вас. А теперь я это — знаю». И пошел. Теперь посмотрите, какой он к вам придет — поджатый!
Пришел не поджатый, а озабоченный, и сразу:
— М. И., вы должны правильно понять меня с этим рассказом Софьи Евгеньевны, как до сих пор меня правильно во всем понимали.
— Володя! Разве я вам объясняла 3<авад>ского? Есть такая сказка — норвежская, кажется, — «Что старик делает — все хорошо». А старик непрерывно делает глупости: променивает слиток золота на лошадь, лошадь на козу, и так далее, и, в конце концов, кошку на катушку, а катушку на иголку, а иголку теряет у самого дома, когда перелезает через плетень — потому что не догадался пойти в калитку Так будем друг для друга тем стариком, то есть: лишь бы ему— хорошо! и лишь бы цел вернулся! — тем более что я сама способна три минуты глядеть на танцовщицу — только бы она не говорила.
Володя! А как бы противно было, если бы сказку пустить — наоборот, то есть — иголку на катушку, катушку на овцу, и, наконец, лошадь на золото? Ох, паршивый бы старик!
— Поганый бы старик, М. И.! Такими «стариками» сейчас вся Москва полна. От них‑то я и…
— …Нет, М. П., я на нее не «заглядывался». Я на нее — задумался. Вот, мир рухнул, от старого не осталось ничего, а это — вечно: стол — и на нем танцующая пустота, танцующая — вопреки всему, пустота — вопреки всему: всему — уроку.
— Говорят, — таких любят…
— Я, если когда‑нибудь женюсь, — то только на сестре милосердия. Чтобы в детях моих текла — человеческая кровь.
— Марина, если бы вы знали, как Володя целует; — так крепко! так крепко (с лукавой усмешкой) — точно я стена! У меня сегодня весь день лицо горит.
К радости своей скажу, что у него никогда не было попытки объяснить мне свои отношения с Сонечкой. Он знал, что я знаю, что это — последний ему данный шаг ко мне, что это — сближение, а не разлука, что, ее целуя, он и меня целует, что он нас всех— себя, ее, меня — нас всех втроем и всю весну 19–го года — целует — в ее лице — на ее личике — целует.
Всякая попытка словами — была бы унижение и конец.
А — Сонечка? Она лепетала и щебетала, склоняя, спрягая, складывая, множа и сея Володю вдоль и поперек всей своей речи, она просто ему— радовалась, невинно — как в первый день земли.
Сидели — так: слева Володя, справа я, посредине— Сонечка, мы оба — с Сонечкой посредине, мы взрослые — с ребенком посредине, мы, любящие — с любовью посредине. Обнявшись, конечно: мы — руки друг другу через плечи, она — в нас, в нашем далеком объятии, розня нас и сближая, дав каждому по одной руке и каждому по всей себе, всей любви. Своим маленьким телом уничтожая всю ту бывшую нашу с Володей разлучную вёрсту.
Сонечка в нас сидела, как в кресле — с живой спинкой, в плетеном кресле из наших сплетенных рук. Сонечка в нас лежала, как в колыбели, как Моисей в плетеной корзине на водах Нила.
А граммофон, из темного угла вытягивая к нам свое вишневое деревянное певчее горло, пел и играл нам — все,