— Товарищ Эфрон! Картошку привезли! Мороженая!
Узнаю, конечно, позже всех, но дурные вести — всегда слишком рано.
«Наши» уехали в экспедицию, сулили сахарные россыпи и жировые залежи, проездили два месяца и привезли… мороженую картошку! По три пуда на брата. Первая мысль: как довезти? вторая: как съесть? Три пуда гнили.
Картошка в подвале, в глубоком непроглядном склепе. Картошка сдохла, и ее похоронили, а мы, шакалы, разроем и будем есть. Говорят, привезли здоровую, но потом вдруг кто-то «запретил», а пока запрет сняли, картошка, сперва замерзнув, затем оттаяв, сгнила. На вокзале пролежала три недели.
Бегу домой за мешками и санками. Санки — Алины, детские, бубенцовые, с синими вожжами, — мой подарок ей из Владимирского Ростова. Просторное плетение корзиночкой, спинка обита кустарным ковром. Только двух собак запрячь — и айда! — в северное сияние…
Но собакой служила я, северное сияние же оставалось позади: ее глаза! Ей тогда было два года, она была царственна. («Марина, подари мне Кремль!» пальцем указывая на башни.) Ах, Аля! Ах, санки по полуденным переулкам! Моя тигровая шуба (леопард? барс?), которую Мандельштам, влюбившись в Москву, упорно величал боярской. Барс! Бубенцы!
У подвала длинный черед. Обмороженные ступени лестницы, Холод в спине: как втащить? Свои руки, — в эти чудеса я верю, но три пуда вверх! По тридцати упирающимся и отбрасывающим ступеням! Кроме того, один полоз сломан. Кроме того, я не уверена в мешках. Кроме всего, я так веселюсь, что — умри! — не помогут.
Впускают партиями: по десяти человек. Все — парами, мужья прибежали со своих служб, матери приплелись. Оживленные переговоры, планы: тот обменяет, этот два пуда насушит, третий в мясорубку пропустит (это три пуда-то?!) есть собираюсь, очевидно, только я.
— Товарищ Эфрон, добавочные брать будете? На каждого члена семьи полпуда. У вас сеть удостоверение на детей?
— Не советую! Там одна слизь осталась.
Кто-то еще:
Продвигаемся. Охи, выдохи, временами — смех: в темноте чьи-то руки встретились: мужская и женская. (Мужская с мужской — не смешно.) Кстати, откуда это веселяшее действие Эроса на малых сих? Вызов? Самооборона? Скудость средств выявления? Робость под прикрытием легкости? Дети ведь, испугавшись, тоже часто смеются. «L’аmour n еst ni joyeux tendre».
А может быть- вернее всего — никакого аmоur, просто неожиданность: мужская с мужской — ругань- мужская с женской — смех. Неожиданность и безнаказанность.
Говорят о предстоящем суде над сотрудниками, представили огромные счета и на закупленное и на прожитое : какие-то постои, подводы, извозчики… Себе, конечно, нахватали всего.
— Вы заметили, как такой-то отъелся?
— А такой-то? Щеки лопаются!
Впустили. Навстречу ошалелая вереница санок. Полозья по ногам. Окрики. Тьма. Идем по лужам. Запах поистине тлетворный.
— Да посторонитесь же!!!
— Товарищ! Товарищ! Мешок лопнул!
Хлипь. Хлябь. Ноги уходят по щиколку. Кто-то, тормозя весь цуг, яростно разувается: валенки насквозь’ Я давно уже не чувствую ног. -Да свет-то когда-нибудь — будет?!
— Товарищи! Удостоверение потеряла! Ради всего святого — спичку! Вспыхивает. Кто-то на коленях, в воде, беспомощно разгребает слизь
— А вы в карманах поищите! — Вы, может, дома забыли? Да разве тут найдешь?! — Продвигайтесь! Продвигайтесь! Товарищи, встречная партия! Поберегись!!!
И — прогал. Прогал и водопад. Квадратная дыра в потолке сквозь которую дождь и свет. Хлещет, как из дюжины труб. — Потонем! — Прыжки, скачки, кто-то мешок упустил, у кого-то в проходе санки завязли. — Господи!
————
Картошка на полу: заняла три коридора. В конце более защищенном, менее гнилая. Но иного пути к ней, кроме как по ней же нет. И вот: ногами, сапогами. Как по медузьей горе какой-то. Брать нужно руками: три пуда. Но оттаявшая слиплась в чудовищные гроздья. Я без ножа. И вот, отчаявшись (рук не чувствую) — Любовь — не веселье и нежность (фр.), какую попало: раздавленную, мороженую, оттаявшую… Мешок уже не вмещает. Руки, окончательно окоченев, не завязывают. Пользуясь темнотой, начинаю плакать, причем тут же и кончаю.
— На весы! На весы! Кому на весы?!
Взваливаю, тащу.
Развешивают два армянина, один в студенческом, другой в кавказском. Белоснежная бурка глядит пятнистой гиеной. Точно архангел коммунистического Страшного Суда! (Весы заведомо врут!)
— Товарищ барышня! Не задерживай публику!
Ругань, пинки. Задние напирают. Я загромоздила весь проход. Наконец, кавказец, сжалившись — или рассердившись, откатывает мой мешок ногой. Мешок слабо завязанный, рассыпается. Клюканье. Хлипанье. Терпеливо и не торопясь подбираю.
—————-
Обратный путь С картошкой. (Взяли только два пуда, третий утаили.) Сначала беснующимися коридорами, потом сопротивляющейся лестницей, слезы или пот на лице, не знаю.
И не знаю, дождь иль слезы
на лице горят моем…
Может, и дождь! Дело не в этом! Полоз очень слаб, расщепился посредине, навряд ли доедем. (Не я везу санки, вместе везем. Санки — сподвижник по беде, а беда — картошка. Собственную беду везем! )
Боюсь площадей. Арбатской не миновать. Можно было с Пречистенского переулками, но там спуталась бы. Ни снега, ни льда: везу по воде, местами по сухому. Задумчиво любуюсь на булыжники, уже розовые..
— О, как все это я любила!
Вспоминаю Стаховича. Увидь он меня сейчас, я бы неизбежно сделалась для него предметом гадливости. Все, вплоть до лица, в подтеках. Я не лучше собственного мешка. Мы с картошкой сейчас — одно.
— Да куда ты пре-ешь! Нешто это можно — прямо на людей ! Буржуйка бесхвостая!
— Конечно, бесхвостая, — только черти хвостатые!
Кругом смех. Солдат, не унимаясь:
— Ишь, шляпку нацепила! А морду-то умыть…
Я, в тон, указывая на обмотки:
— Ишь, тряпки нацепил!
Смех растет. Я, не желая упустить диалога, останавливаюсь, якобы поправляя мешок.
Солдат, расходясь:
— Высший класс называется! Интеллихенция! Без прислуги лица умыть не могут!
Какая-то баба, визгливо: — А ты мыла дай! Мыло-то кто измылил? Почем мыло-то на Сухаревой, знаешь?
Кто-то из толпы:
— Чего ему знать? Ему казенное идет! А вы, барышня, картошку несете?
— Мороженую. На службе дали.
— Известно, мороженую- хорошая-то самим нужна! Подсобить, что ли?
Толкаю вожжи напрягаются, еду. Пощади голос бабы … солдату:
— Что ж она, что в шляпе, не человек, что ли?
Рас-су-ди-ил!
————
Итог дня: два чана картошки. Едим все: Аля, Надя, Ирина, я, Надя Ирине, лукаво:
— Кушай, Ирина, она сладкая, с сахаром.
Ирина, тупясь и отворачиваясь: — Ннне…
—————
20 марта, Вместо «Монпленбеж», задумавшись, пишу «Монплэзир» (Мопр1аisir вроде маленького Версаля XVIII в ).
Благовещение 1919 г.
Цены:
1 ф муки— 35 р
1 ф картошки — 10 р
10 ф моркови — 7 р 50 к
1 ф луку — 15 р
селедка -. 25 р
(Жалованье — ставки у нас еще не прошли — 775 руб в месяц.)
—————
25-го апреля 1919 г.
Ухожу из Комиссариата. Ухожу потому что не могу составить классификации. Пыталась, из жил лезла, — ничего. Не понимаю Не понимаю, чего от меня хотят: «Составьте, сопоставьте, рассортируйте… Под каждым делением — подразделение». Все в одно слово, как спелись. Опросила всех: от заведующего отделом до одиннадцатилетнего курьера — «Совсем просто». И, главное, никто не верит, что не понимаю, смеются.
Наконец, села к столу, обмакнула перо в чернила, написала: ЭПИЛОГ:
7-го июля 1919 г.
Вчера читала во «Дворце Искусств» (Поварская, 53, д Соллогуба, моя бывшая служба) — «Фортуну». Меня встретили хорошо, из всех читавших — одну рукоплесканиями. (Оценка не меня, а публики.)
Читали, кроме меня: Луначарский — из швейцарского поэта Карла Мюллера, переводы; некий Дир Туманный ~ свое собственное, т. е. Маяковского, — много Даров Туманных и сплошь Маяковский! Луначарского я видела в первый раз. Веселый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно круглая, но «легкой полнотой» (как Анна Каренина). Весь налегке. Слушал, как мне рассказывали, хорошо, даже сам шипел, когда двигались. Но зала была приличная.
«Фортуну» я выбрала из-за монолога в конце»
…Так нам и надо за тройную ложь
Свободы, равенства и братства!
Так отчетливо я никогда не читала.
…И я, Лозэн, рукой белей чем снег.
Я подымал за чернь бокал заздравный!
И я, Лозэн, вещал, что полноправны
Под солнцем дворянин и дровосек!
Так ответственно я никогда не дышала. (Ответственность! Ответственность! Какая услада сравнится с тобой! И какая слава?! Монолог дворянина — в лицо комиссару, — вот это жизнь! Жаль только, что Луначарскому, а не… хотела написать Ленину, но Ленин бы ничего не понял, а не всей Лубянке, 2!)
Чтению я предпослала некое введение: кем был Лозэн, кем стал и от чего погиб.
По окончании стою одна, с случайными знакомыми. Если бы не пришли, одна. Здесь я такая же чужая, как среди квартирантов дома, где живу пять лет, как на службе, как когда-то во всех семи русских и заграничных пансионах и гимназиях, где училась, как всегда — везде
———
Читала в той самой розовой зале, где служила. Люстра просияла (раньше была в чехле). Мебель выплыла. Стены прозрели бабками. (И люстры, и мебель, и прабабки, и предметы роскоши, и утварь . — . вплоть до кухонной посуды, -все обратно отбито «Дворцом Искусств» у Наркомнаца. Плачьте, заведующие!)
В одной из зал — прелестная мраморная Психея. Настороженность души и купальщицы. Много бронзы и много тьмы. Комнаты насыщенны. Тогда, в декабре, они были голодные: голые. Такому дому нужны вещи. Вещи здесь меньше всего вещественность. Вещь непродажная — уже знак. А за знаком — неминуемо смысл. В таком доме они — смыслы.
———-
Поласкалась к своим рыцарям.
————
14-го июля 1919 г.
Третьего дня узнала от Бта, что заведующий «Дворцом Искусств». Ров, оценил мое чтение «Фортуны» — оригинальной пьесы, нигде не читанной, чтение длилось 45 мин, может больше, в 60 руб.
Я решила отказаться от них — публично — в следующих выражениях: «60 руб эти возьмите себе — на 3 ф картофеля (может быть, еще найдете по 20 руб!) — или на 3 ф малины — или на 6 коробок спичек, а я на свои 60 руб пойду у Иверской поставлю свечку за окончание строя, при котором так оценивается труд».
Москва, 1918-1919